Memoria
Шрифт:
Блока надо было осваивать постепенно и медленно — выбирать и читать то, что может зацепить. И перемешать с гражданской простотой Некрасова. Я уже знала по Колыме и по второй тюрьме безошибочное действие «Русских женщин» — это доходило до каждого заключенного. Над Волконской и Трубецкой все одинаково плакали.
Лагерный день, как веревками, стянут работой. Но время поверки было наше. Можно было, не выходя из строя, разговаривать. Умственный голод не менее насущен, чем физический. Голод на стихи — особенно. И вот установилось — меня заводили, как патефон: на все время поверки. Кругом стояли и слушали.
О себе
У всех народов при похоронных и свадебных обрядах были плакальщицы. Они необходимы. Душа человеческая,
Так было в примитивных формах культуры. При усложнении человек мог всегда для выражения своих переживаний получить готовую форму: к его услугам книги, концерты, картины. Все сложное тысячелетнее накопление культуры.
В лагерях мы, интеллигенты, были лишены привычного культурного наследия. Мы испытывали голод ума, лишенного привычной пищи — работы.
Пласт за пластом были сняты верхние корки сознания. Оставался трепещущий пульс глубинного слоя. Его можно было питать только стихами. Ведь только стих утверждается в памяти без бумаги и книг. Я в лагерях практически поняла, почему дописьменная культура всегда слагалась в виде песен — иначе не запомнишь, не затвердишь. Книги были у нас случайностью. Их то давали, то лишали. Писать запрещали всегда, как и вести учебные кружки: боялись, разведут контрреволюцию. И вот каждый приготовлял себе сам, как умел, умственную пищу.
Чтобы сохранить себя, внутренне нужно было найти отключатель от лагеря. Ясное понимание этой необходимости у меня уже было из опыта Колымы.
Расскажу о том, какой я себе придумала отключатель. (Другие придумывали другое, но мой тоже интересен, как всякий правдивый рассказ о человеческом сознании, поставленном в неправдоподобные условия.)
Это началось еще в карцере: чтобы не задыхаться, я переключалась на просторы Северной Двины, ныряла в блеск текущей воды своей юности. И стала нечувствительной к отсутствию воздуха. Чтобы объективизировать свое переживание, я приписала его — Ломоносову. Было удобнее: не я — величина неизвестная, а мощный и сильный человек, имеющий основание на бунт, на спор с историей, ходит и думает:
Если музу видит узник — Не замкнуть его замками…Михаил Васильевич освобождал меня, возвращая самой себе: я или он ходили по камере после карцера? Все равно! Ходил человек.
Если ты попал в беду, К тебе, наверно, подойдут Глубокой горечи часы… Но воля силы воскресит! Ты человек! И морды тех Зверей, что бродят в темноте, Тебя не в силах устрашить. Ты — человек! Ты будешь жить В веках, в мирах и в звоне вод, В прозрачной памяти листах, Во всем, что движется вперед.Так утешала я себя в карцере. А в лагерях уже догадалась: собрать все в Ломоносова.
Жаркий день. Летом редок выходной день, но вдруг дали. Женщины толпятся под навесом, у плиты. Это — «индивидуальная кухня». Здесь разрешают готовить продукты, полученные в посылках. Стоят в очередь кастрюльки. Варят каши, пекут блины. Муравьишками суетятся, радуясь минуте, когда принадлежат себе. Собираются по две, по три — угостить друг друга: мы вместе. Так дорога радость добровольного общения.
Брожу по лагерю. Мучима голодом. Другим голодом: почему я должна, как сказочный пеликан, питаться собственной кровью души? Как смеют лишать меня умственной пищи?! Как смели, как смели лишить меня моего дела?! Разве я староста барака, обязанности которой следить за порядком, морить клопов? Нет, я — этнограф.
Меня из Академии убрать? Из Академии — меня?! Вы разве можете понять, Что это значит? От огня, Во мне горящего и ночь и день, Ведь, как береста, ваша лень Скорежится. Вы прахом и золой Рассыплетесь передо мной! Что надо вам? Покой, чины; Вы мыслей пухлые блины Печете в кухонном чаду И думаете, я — уйду?! Да как вы смеете? Не вам Науку русскую отдам! … … … … … … … … … … … … Я силы жег, как маяки На камнях северной реки Жгут, чтоб далекие суда Через пороги шли туда, Где гавань верная видна. Мне воля русская дана И разум, чтоб родной стране Вернуть все ведомое мне…Кто говорит? Кто это говорит здесь, в зоне, бродя по дороге, обсаженной чахлыми березками? Я? Кто — я? Нет, это говорит Михаил Васильевич Ломоносов, когда одолевают его враги: тупые и недвижные умы, засевшие в конференц-зале. Он и сказал:
Я знаю: собственных Платонов И быстрых разумом Невтонов Россия может порождать! И вам ли этому мешать!И рвет все. И я рву — ухожу из лагеря!
Осенний рассвет в заморозках. Хрустит земля. Ледок на лужах. Как льдинки просветы неба в летящей куще туч. За зоной еще не улеглось рассветное движение птиц и деревьев.
В зоне — торопливое передвижение людей: скоро развод. Бегут в столовую. Там полутьма. Толпятся темные фигуры. Над досками столов пар — дымятся миски. Склоненные головы хлебают, мелькают ложки. Мне не надо на развод. Я спокойно стою на помосте у окна раздачи, пережидаю. В холодном воздухе запах хлеба и прелых щей. И с той же яркостью, как видимое, встает противоположное:
Немало милостивых слов Царица графу посылала, Немало праздничных пиров В честь государыни даров Давал обласканный Шувалов. Но этот пир среди пиров Всех веселее и нарядней: Хрусталь украшенных столов И горы фруктов и цветов, Литавры музыки парадной — Все тешит взор и слух гостей. Улыбкой легкою своей Хозяин каждого встречает. За каждым стулом встал лакей, И море сладостных свечей Зеркал дорога отражает.Я вижу прежде всего эту сияющую дорогу свечей. Она преображает холодную сырую полутьму столовой. Она встает повторяющимися ритмами, смысла которых я еще не понимаю. А потом догадываюсь: так это ведь Ломоносов пришел на пир к Шувалову!.. Где встречает Сумарокова… Ну, конечно, это о нем.
Я уже ушла из столовой и бреду по опустевшей зоне. Все ушли на развод. Здравствуйте, граф Шувалов! Вы встречаете Ломоносова? Образ наматывается, как провод на большую катушку.
Он вывел меня из лагеря.