Мемуары безумца
Шрифт:
Каким мечтательным ребенком я был! Маленьким безумцем, без точных представлений, без определенных взглядов! Я смотрел, как струится река среди деревьев, склонивших в нее ветви, и осыпаются в воду цветы; из детской кроватки разглядывал далекую луну в синем небе, освещавшую мою спальню и украшавшую причудливым узором ее стены; я восторгался ясным солнцем или весенним утром, его светлой дымкой, цветущими деревьями, маргаритками, раскрывшими лепестки.
А еще — и это одно из самых дорогих и нежных моих воспоминаний — я любил море, любил смотреть, как бегут чередой валы, как разбивается в пену, растекается по берегу и шумно отступает,
Я носился по скалам, брал в горсти океанский песок и отпускал его сквозь пальцы лететь по ветру, бросал в воду морскую траву, всей грудью вбирал в себя соленый и свежий воздух Океана, что так полнит душу энергией, мыслями поэтическими и свободными.
Я созерцал безбрежность, простор, бесконечность, и душа моя замирала перед этим неизмеримым горизонтом.
Но есть другой горизонт без границ! Пропасть бездонная. О нет, более широкая и глубокая бездна открылась предо мной! В той пропасти не бушевала буря, если бы так, она б наполнилась — но она пуста!
Я был веселым и смешливым, любил жизнь и мою мать. Бедная мама!
Еще я помню, как по-детски радовался, глядя на скачущих по дороге лошадей, на пар от их дыхания и брызги пены на сбруе.
Мне нравилась однообразная и мерная рысь, покачивающая коляску, а когда они останавливались — все умолкало в полях. Пар поднимался из их ноздрей, расшатавшийся экипаж укрепляли на рессорах, ветер свистел в окна, и это было все…
Во все глаза смотрел я на празднично разодетую толпу, радостную, суматошную, шумную, на бурное море людское, что в гневе страшнее шторма, а в глупости неистовее его.
Мне нравились колесницы, кони, войска, мундиры, гром барабанов, звуки выстрелов, грохочущие по мостовой пушки.
Ребенком я любил то, что видел, юношей — то, что чувствовал, повзрослев, я уже ничего не люблю.
И все ж, как много скрыто в моей душе, сколько тайных сил, какие океаны гнева и любви бушуют и клокочут в сердце, таком слабом, таком немощном, изможденном и усталом!
Мне советуют вернуться к деятельной жизни, смешаться с толпой! … Но как может плодоносить сломанная ветка, как упавший лист, гонимый ветром в пыли, может вновь стать зеленым? И откуда в эти юные годы такая горечь? Почем мне знать? Быть может, мне суждено так жить — уставать, еще не подняв тяжести, задыхаться, не начав бега…
Я читал, работал с пылким усердием… Я писал…
Как счастлив был я тогда, как высоко уносилась моя восторженная мысль, она летела в неведомые простым смертным края, где нет ни мира, ни планет, ни светил! Я знал бесконечность, более необъятную, если то возможно, чем бесконечность Божия, там, в атмосфере любви и восторга парила, распахнув крылья, поэзия. А после надо было спускаться из этих возвышенных сфер к словам, но как выразить в речи ту гармонию, что рождается в сердце поэта, те мысли гиганта, под тяжестью которых рушится фраза, точно рвется тесная перчатка на мошной и грубой руке?
А еще разочарование в том, что мы привязаны к земле, ледяной земле, где гаснет всякий пыл, где слабеет энергия. По каким ступеням можно сойти из бесконечности к рассудку? Как последовательно низвести мысль, чтоб не разрушить ее? Как уменьшить этого гиганта, заключившего в себя бесконечность?
С тоской и отчаянием я чувствовал, как уходят силы, и стыдился этой слабости: ведь слово — это лишь далекое и слабое эхо мысли. Я проклинал самые дорогие свои мечты и безмолвные часы, прошедшие у границ мироздания.
Оставив поэзию, я бросился в область размышлений.
Поначалу я был очарован этим внушительным занятием, цель его — объяснить человека, но сводится оно к препарированию гипотез, обсуждению абстрактнейших понятий и геометрически точному порядку наипустейших слов.
Человек — песчинка, брошенная в бездну неведомой рукой, [40] жалкая букашка со слабыми лапками, он силится устоять на краю пропасти, хватается за любые веточки, цепляется за достоинство, любовь, эгоизм, амбиции, возводит все это в добродетели, чтобы крепче держаться, пристает к Богу, но все же слабеет, разжимает руки и падает…
40
Аллюзия на книгу французского ученого и философа Блеза Паскаля «Мысли» (1662): «Мы <…> только что думаем укрепиться на одном основании, оно колеблется и покидает нас; хотим ухватиться за него, а оно, не поддаваясь нашим усилиям, ускользает из наших рук» (перевод О. Хомы).
Человек, жаждущий понять несуществующее и создать науку из небытия; человек, душа которого сотворена по подобию Господа — его возвышенный гений останавливается перед ростком травы и не может разгадать тайну пылинки.
Меня одолела тоска, и я усомнился во всем. Юный, я состарился, сердце покрылось морщинами. При виде старцев, еще энергичных, исполненных воодушевления и веры, я горько смеялся над собой: так молод и так разочарован во всем — в любви, в славе, в Боге — во всем, что есть, во всем, что может быть. Но я пережил естественный ужас, прежде, чем решился принять эту веру в небытие. На краю пропасти я закрыл глаза — и бросился в нее.
Я был доволен: падать больше было некуда, я стал равнодушен и спокоен, как надгробный камень, — я думал найти счастье в сомнении, какое безумие! Сомнение — это странствие в бескрайней пустоте.
Нет ей конца, и волосы встают дыбом от ужаса, стоит приблизиться к краю бездны.
Усомнившись в Боге, я усомнился в добродетели, бренной идее, которую всякий век возводит, как может, на дряхлеющий пьедестал законов.
Позже я расскажу вам обо всех этапах этой угрюмой и мечтательной жизни, прошедшей в уголке у камина. Я сидел там без дела, зевал от скуки, весь день один, и временами поглядывал на заснеженные крыши соседних домов, на заходящее солнце, бросавшее неяркие отблески на пол моей комнаты, или переводил взгляд на каминную полку, где неизменно гримасничал желтый беззубый череп — символ жизни, такой же равнодушный и насмешливый, как она.
Позже, быть может, вы прочтете о тревогах, терзавших сердце, такое жаркое, так горько страдающее. Вы узнаете о превратностях жизни, внешне такой спокойной и обычной, так полной чувствами и так бедной событиями.
И тогда вы скажете мне, не шутка, не насмешка ли то, чему учат в школах, то, чем полны книги, все то, что мы видим, чувствуем, произносим, все сущее…
Я не закончил — слишком горько. А если и впрямь все это лишь скорбь, дым, небытие!
В десять лет я поступил в коллеж и скоро приобрел там глубокую неприязнь к людям. Общество детей столь же жестоко к своим жертвам, как и всякое другое ничтожное общество — таковы люди.