Мемуары безумца
Шрифт:
Каждый бросается туда, куда влечет его инстинкт, мир уподобился кишащему червями трупу, поэты сочиняют, не тратя времени на скульптурную отделку мыслей, едва набросают их на листки, и те разлетаются. Сверкает и грохочет маскарад, король там на день и скипетр из картона, там катится золото, течет вино, холодный разврат задирает подол и пляшет… Ужас! Ужас!
И на все это наброшен покров, и каждый тянет его на себя, и прячет под ним что только может.
Глумление! Ужас! Ужас!
Порой я уставал безмерно, мрачная тоска окутывала меня саваном, и где бы я ни был, его складки сковывали и терзали меня, жизнь становилась тяжкой, как мучение. Я молод, но все наскучило мне, а ведь есть на свете восторженные
Но у меня были свои маленькие радости, воспоминания детства, они согревали мое одиночество, подобно отблескам закатного солнца на решетке темницы.
Пустяк, самое простое событие, дождливый день, ясное солнце, старая мебель вызывали вереницу воспоминаний, неясных, призрачно бледных. Детские игры на траве среди ромашек, за увитой цветами изгородью, у виноградника с янтарными гроздьями, на золотисто зеленом мху, под густой листвой, в прохладной тени. Воспоминания, безмятежные и радостные, как память первых дней, вы являетесь предо мной, словно увядшие розы.
Юность, ее кипучие восторги, смутное предчувствие жизни внешней и внутренней, любовный трепет, слезы, порывы. Юношеская любовь — предмет иронии в зрелом возрасте.
Воспоминания, вы часто возвращаетесь ко мне, туманные и поблекшие, скользите зимними ночами по стенам, словно тени умерших, быстро сменяя друг друга. И часто с восторгом вспоминаю я дни давно прошедшие, дни шальные и веселые, их шум и смех по-прежнему звучат в моих ушах, они еще пронизаны радостью и будят во мне горькую улыбку. Я вспоминаю, как скакал когда-то на норовистом взмыленном коне, мечтательно бродил в тени широкой аллеи, смотрел на бегущую по камешкам воду и любовался царственным солнцем в ослепительно алой короне. И вновь слышу я топот коня, вижу пар его дыхания, и вновь скользит передо мной вода, трепещут листья, и ветер морем волнует колосья.
Есть и другие воспоминания, хмурые и холодные, как дождливые дни, горькие и жестокие, они приходят вновь — воспоминания о часах мучений, прошедших в неутешных слезах, а за ними — принужденный смех, чтоб прогнать эти туманящие глаза слезы, эти рыдания, от которых прерывается голос.
Много дней, много лет провел я, размышляя ни о чем и обо всем, низвергнувшись в бесконечность. Я желал объять ее, но она пожирала меня.
Я слушал, как хлещет по водосточным трубам дождь, скорбно звонят колокола, следил, как медленно заходит солнце и наступает ночь — ночь дремотная, дарующая покой, и снова день, все с той же тоской, с тем же количеством часов, смерть которых я наблюдал с удовольствием.
Я мечтал о море, о дальних странствиях, о любви, триумфах, обо всем том, что из жизни моей было извергнуто, сгинуло, не родившись.
Увы! В этом я не одинок. Я не завидую другим, ведь каждый жалуется на бремя судьбы. Одни сбрасывают его до срока, другие несут до конца. А я, каков мой крест?
Едва коснувшись жизни, душа моя исполнилась безграничного отвращения; я испробовал все плоды — они оказались горькими, я их отверг и вот погибаю от голода.
Умереть таким юным, без надежды найти отдых в могиле, не веря в смертный сон, не зная, будет ли нерушимым тот покой, бросаться в объятия небытия и сомневаться, примет ли вас оно!
Да, я умираю. Можно ли жить, зная, что прошлое — это текущая в море река, настоящее — темница, а будущее — саван?
Есть незначительные вещи, тронувшие меня так глубоко, что память о них останется со мной навеки, словно след раскаленного железа, какими бы ни были они обыденными и простыми.
Я навсегда запомнил замок неподалеку от нашего города, [45] мы часто его навещали. Хозяйкой была старушка, еще заставшая прошлый век. Все вокруг напоминало о пасторали. Я снова вижу потемневшие портреты, небесно-голубые наряды мужчин и розы с гвоздиками, разбросанные по обоям, вперемешку с пастушками и овечками. На всем лежала тень старины и печали. Мебель, почти вся обтянутая вышитым шелком, была просторной и мягкой, старый дом окружали древние, к тому времени засаженные яблонями, рвы, с ветхих бойниц иногда срывались камни и катились глубоко вниз.
45
Возможно, это замок Мони, расположенный в окрестностях Руана. В июне 1825 года во время прогулки отец Флобера серьезно повредил ногу. Это случилось неподалеку от замка, и хозяин предложил доктору Флоберу до выздоровления остаться в его доме вместе с семьей.
Неподалеку был парк с вековыми деревьями, тенистыми аллеями. Ветви и колючий кустарник оплетали каменные скамейки, замшелые и полуразрушенные. Там паслась козочка, а когда отворяли железную калитку, она пряталась среди листвы.
В ясные дни солнечные лучи, пронизывали ветви, и мох искрился золотыми бликами.
Все наводило грусть, ветер врывался в широкие кирпичные дымоходы, и мне становилось страшно, особенно вечерами, когда на просторных чердаках ухали совы.
Мы с хозяйкой часто засиживались допоздна в просторной гостиной с полом из белых плит у огромного мраморного камина. Я все еще вижу набитую лучшим испанским табаком золотую табакерку старушки, ее собачку с длинной белой шерстью и ее крошечную ножку, обутую в прелестный башмачок с высоким каблуком, украшенный черной розой.
* * *
Как давно это было! Хозяйка умерла. Собачка тоже, табакерка — в кармане нотариуса, в замке устроили фабрику, а бедный башмачок выброшен в реку.
* * *
…Я перечитал написанное, затосковал, и горечь мешала продолжать.
Могут ли сочинения мрачного субъекта забавлять публику?
Но я постараюсь забыть и о тоске и о публике.
Здесь начинаются настоящие Мемуары…
Вот самые нежные и самые мучительные мои воспоминания, я приступаю к ним с чувством почти религиозным. Они живут в моей памяти и почти по-прежнему обжигают душу, так ранила ее эта страсть. Глубокий след навсегда останется в сердце. Но вот я начинаю рассказ об этой странице моей жизни, и сердце бьется, словно я ворошу дорогие руины. Они совсем одряхлели, эти руины: когда идешь по жизни, горизонт удаляется, столько всего случилось с тех пор, и дни теперь кажутся долгими, тянутся друг за другом с утра до вечера! А прошлое представляется стремительным, так забвение сжимает его границы. Оно словно еще живет во мне, я слышу и вижу шумящую листву, различаю каждую складку ее платья. Внимаю звуку ее голоса, словно ангел поет предо мною.
Голос нежный и чистый. Он опьяняет и заставляет замирать от любви. Голос, обладающий плотью, — такой прекрасный и соблазнительный, будто в нем заключалось обаяние слов.
Я не смогу назвать точную дату. [46] Я был совсем юным — думаю, лет пятнадцати. В том году мы отправились на морские купания в прелестный городок*** в Пикардии, [47] с черными, серыми, красными, белыми домами, громоздившимися один на другой, разбросанными кругом без порядка и симметрии, как груда ракушек и камешков, выброшенных на берег волнами.
46
Флобер встретил Элизу Шлезингер (1810–1888) — Марию в «Мемуарах безумца», летом 1836 года.
47
на самом деле эти события происходили не в Пикардии, а в Нормандии, в Трувиле.