Мемуары безумца
Шрифт:
Впрочем, в нравах англичанок есть естественная небрежность и свобода от наших условностей, что можно было бы счесть изощренным кокетством, но именно в этом кроется источник их обаяния, манящего, как блуждающие огоньки вдали.
Мы часто гуляли всей семьей, и помню, как однажды зимним днем навестили старую даму, жившую на холме, высоко над городом. Дорога к ней поднималась через яблоневые сады, трава там была высокой и мокрой; над городом лежал туман, с вершины холма мы видели тесно прижавшиеся друг к другу заснеженные крыши — а дальше деревенская тишина, лишь слышно, как вдалеке глухо стучат, застревая в рытвинах, копыта коровы или коня.
Мы шли мимо беленой изгороди, ее накидка зацепилась за колья, я
Девочки побежали, ветер приподнимал их плащи, и они развевались за спиной, струясь, как текущий вниз поток. Я помню звук их дыхания, туманным облачком вырывавшегося сквозь белые зубы.
Милая девочка! Она была так добра и целовала меня так наивно.
Наступили пасхальные каникулы, мы провели их в деревне.
54
так пронумерован этот фрагмент в рукописи.
Помню утро — стояла жара, она потеряла пояс, платье было просторным.
Мы гуляли вдвоем, топтали росистую траву и апрельские цветы. В руках у нее была книга… Стихи, кажется. Она уронила ее. Мы шли дальше…
Она побежала. Я целовал ее в шею, губы прилипали к атласной, влажной от ароматного пота коже.
Не помню, о чем мы говорили — о первом, что приходило на ум.
— Ты вдруг глупеешь, — перебил меня один из слушателей.
— Согласен, друг мой, сердце глупо.
Днем моя душа полнилась теплой смутной негой, я восхищенно грезил о кудрях над ее живыми глазами, о груди, уже сформировавшейся, которую я всегда целовал так низко, как только позволяла пуританская косынка. Я поднялся в поля, [55] бродил по лесу, сидел в овраге и думал о ней.
Растянувшись плашмя, я срывал травинки, апрельские ромашки. Светлым матовым куполом поднималось надо мной голубое небо, своды его склонялись к горизонту и сливались с зеленью лугов. У меня случайно оказались с собой бумага и карандаш, я сочинил стихи…
55
В холмистых окрестностях Руана в поля действительно нужно подняться.
Все рассмеялись.
— Единственные стихи, что я сочинил за всю жизнь. В них было, наверное, строк тридцать, едва ли я потратил на это полчаса — я всегда отличался замечательной способностью к нелепым импровизациям разного рода. Но большей частью стихи эти были фальшивыми, как уверения в любви, и отчаянно нескладными.
Помню, там было:
…….. По вечерам, она,
устав от игры и качелей, одна…
Я лез из кожи вон, чтобы выразить пыл, знакомый мне лишь по книгам, затем без перехода впадал в мрачную меланхолию, достойную Антони, [56] хотя на самом деле в моей душе искренние и нежные чувства смешивались с глупыми милыми неясными воспоминаниями и благоуханием сердца, и я без причины жаловался:
56
герой одноименной драмы Александра Дюма (1831).
Скорбь горькая, глубокая печаль -
В них погребен я, как мертвец в могиле.
Это и стихами-то назвать было нельзя, правда, у меня хватило ума их сжечь, как это принято у поэтов.
Я вернулся домой и увидел ее с подругами на круглой лужайке. Спальня сестер была рядом с моей комнатой, и мне долго слышны были их смех и разговор… Тогда
В жизни мужчины так много любви. В четыре года любят лошадей, солнце, цветы, блестящее оружие, военные мундиры. В десять любят маленькую девочку-подружку, в тринадцать — взрослую даму с пышным бюстом, ведь, как я помню, подростки до безумия обожают именно женскую грудь, белую и матовую, как говорит Маро: [57]
Грудь круглая, белей скорлупки,
Грудь нежная, белее шелка.
Я чуть было не потерял сознание, когда впервые увидел обнаженную женскую грудь. В четырнадцать лет любят девушку, приехавшую к вам погостить, — чуть больше, чем сестру, чуть меньше, чем возлюбленную. Затем, с шестнадцати и до двадцати пяти лет увлекаются разными женщинами. После, может быть, полюбят ту, что станет женой. А еще лет через пять понравится канатная плясунья в газовом платье, взлетающем над крепкими бедрами. Наконец, в тридцать шесть рождается любовь к званию депутата, финансовым проектам, почестям, в пятьдесят любят обеды у министра или мэра, в шестьдесят остается любить уличную девку, что окликает вас в окно, а вы беспомощно глядите на нее, сожалея о прошлом.
57
Первые строки эпиграммы «О прекрасной груди» Клемана Маро (1496–1544).
Разве я не прав? Ведь я испытал все эти виды любви — впрочем, не все, я не прожил еще отведенных мне лет, а каждый год жизни мужчины отмечен новой страстью — то женщины, то игра, лошади, изящные сапоги, трости, очки, экипажи, должности.
Как безумны люди! В наряде Арлекина меньше цветных лоскутов, чем безумных страстей в душе человеческой, и ждет их одна судьба — они истреплются, и над ними посмеются. Зрители — потому что заплатили за представление, а философ — по здравомыслию.
— Ближе к делу! — потребовал один из слушателей, до этой поры невозмутимый; он на минуту оставил трубку, чтоб упрекнуть меня за туманные отступления.
— Не помню, что было дальше, тут в истории пробел, один стих элегии утрачен.
Прошло время. В мае во Францию приехала мать девочек и привезла их брата. Это был славный мальчик, светловолосый, как мать, озорство и британская гордость били в нем через край. Мать, бледная, худая, вялая, всегда была одета в черное. Ее манеры и речь, медлительные, чуть усталые, напоминали итальянскую праздность.Но все это смягчал хороший вкус, глянец аристократизма. Она оставалась во Франции месяц.
«Я»… [58]
* * *
…потом она уехала, а мы жили, одной семьей, вместе гуляли, вместе проводили каникулы и свободные дни.
Мы были как братья и сестры.
В наших ежедневных встречах было столько доброты и доверия, столько задушевной непринужденности, что они могли бы перейти в любовь — во всяком случае, с ее стороны, и у меня были очевидные тому доказательства.
Яже мог играть роль нравственного человека, так как совсем не был влюблен, хотя желал этого.
58
Фраза начата и не закончена. Здесь обрывается фрагмент, написанный в декабре 1837 года, и в 1838 году после многоточия Флобер продолжает рассказ.