Мемуары безумца
Шрифт:
Она часто подходила ко мне, обнимала, смотрела на меня и говорила со мной. Прелестная девочка! Она брала почитать мои книги, пьесы, и не все вернула. Она поднималась в мою комнату. Я отчаянно смущался. Мог ли я предполагать в женщине такую смелость или такую наивность? Однажды она прилегла на мой диван в позе довольно двусмысленной; я молча сидел рядом.
Момент, конечно, был решающий, но я им не воспользовался.
Я позволил ей уйти. [59]
Иногда она обнимала меня со слезами. Я не верил, что она действительно любит меня. Эрнест [60]
59
Подобная сцена повторится в VI главе первого «Воспитания чувств» (1845).
60
Эрнест Шевалье (1820–1887), друг Флобера.
А на самом деле я был сразу и робок и равнодушен.
То было чувство нежное, чистое, нисколько не замутненное мыслью об обладании, и потому лишенное энергии, а для платонической любви слишком наивное. В конце года во Францию приехала их мать — затем, через месяц, она вернулась в Англию.
Девочек взяли из пансиона, и они жили с матерью в тихой улице на первом этаже.
Я часто видел их за окном. Как-то я проходил мимо, Каролина [61] окликнула меня, я зашел.
61
Героиня, Каролина Голанд, названа здесь своим настоящим именем, эта часть повествования особенно близка к действительности.
Она была одна, бросилась ко мне, обняла и пылко поцеловала. Это случилось в последний раз, вскоре она вышла замуж.
У них часто бывал учитель рисования, он посватался, свадьбу назначали и откладывали сто раз. Из Англии вернулась мать. Без мужа, о котором никогда не упоминали.
В январе Каролина вышла замуж. Однажды я встретил ее с мужем. Она словно не узнала меня.
Ее мать сменила дом и образ жизни. Теперь у нее бывали подмастерья портных и студенты. Она выезжала на маскарады и брала с собой младшую дочь.
Мы не виделись полтора года.
Так закончилась эта связь, она могла стать страстью со временем, но сама собой распалась.
* * *
Надо ли говорить, что в сравнении с любовью это чувство было похоже на сумерки перед сияющим днем, и взгляд Марии развеял память о бедной девочке.
Холодный пепел остался от этого огонька.
Эта короткая глава. Хотел бы я, чтоб она была длиннее. Вот как это было.
Тщеславие пробудило во мне любовь; нет — сладострастие, и еще точнее — чувственность.
Мою невинность высмеивали. Я краснел, стыдился ее, она тяготила меня, как порок. Женщина предложила мне себя. [62] Я был с ней и покинул ее объятия с отвращением и горечью, зато теперь среди завсегдатаев кафе мог разыгрывать Ловласа и за чашей пунша произносить непристойности, как все. Итак, я был мужчиной и посчитал разврат своим долгом — более того, я хвастался этим. В пятнадцать лет я болтал о женщинах и любовницах.
Ту женщину я возненавидел. Она приходила, я принимал ее. Она расточала улыбки, противные, как мерзкие гримасы.
62
Речь
Совесть мучила меня, словно любовь к Марии была верой, а я ее предал.
Где же наслаждения, что снились мне, где восторженные порывы, какие воображал я во всей чистоте неопытного детского сердца? Так все сводится к этому? Неужели кроме равнодушного обладания нет ничего иного, более высокого, более значительного, похожего на священный экстаз? Нет! Все было кончено, разврат погасил божественный огонь в моей душе. Мария, твой взгляд зажег любовь, а я вывалял ее в грязи, растратил впустую с первой попавшейся женщиной, равнодушно, без желания, из детского тщеславия, горделивой расчетливости, чтобы больше не стыдиться распутства, не смущаться оргий! Бедная Мария…
Я измучился, отвращение захлестнуло душу. Жалкими казались мне те минутные радости и содрогание плоти.
И надо же было мне быть таким несчастным! А ведь я так гордился возвышенной любовью, божественной страстью, сердце свое считал благородней и прекрасней сердец других людей. И мне — уподобиться им…. О нет! У них, конечно, были совсем иные побуждения: почти всех их толкнула к этому чувственность, они подчинялись ей, как собаки природному инстинкту, но только низменней, расчетливей, возбуждая похоть, бросались в объятия женщины, овладевали ее телом, валялись в сточной канаве, чтоб подняться и хвалиться грязными пятнами.
Мне было стыдно, будто я подло осквернил святыню. Я хотел скрыть от себя самого низость, которой бахвалился.
Я вспоминал то время, когда плоть совсем не казалась мне отвратительной, и в предчувствии желаний мне чудились неясные и упоительные образы.
Нет, невозможно рассказать о священных тайнах девственной души, о чувствах, о творимых ею мирах — так прекрасны мечты, так они туманны и хрупки. Какое горькое и жестокое разочарование.
Любить, мечтать о счастье, видеть все совершенство и божественную красоту души, а после быть скованным всей тяжестью плоти, вялостью тела! Мечтать о небесах и падать в грязь!
Кто мне вернет утраченные мечты, чистоту, надежды — бедные увядшие цветы, едва раскрывшиеся и погубленные стужей?
Если и знал я мгновения восторга, то ими обязан лишь искусству. А ведь сколько гордыни в нем! В глыбе камня оно притязает запечатлеть человека, душу — в словах, чувства — в звуках и на лакированном холсте — природу!
Какой волшебной силой владеет музыка! Я неделями жил под обаянием стройного песенного ритма или величественной гармонии хора. Есть звуки, глубоко проникающие мне в душу, и голоса, заставляющие блаженно таять.
Мне нравился гром оркестра, захлестывающий мелодичными волнами, переливы звуков и невероятная, почти мускулистая, мощь, подвластная смычку. Моя душа, распахнув крылья, летела вслед за мелодией в бесконечность и, кружа спиралью, чистая и умиротворенная, возносилась к небесам, словно фимиам.
Я любил шум, бриллианты, искрящиеся в свете ламп, женские руки в перчатках, аплодирующие, не оставляя букетов; я следил за беспрерывной изменчивостью балета, колыханьем розовых платьев, слушал ритмичный стук пуантов, смотрел, как легко поднимаются колени, гнутся талии.