Мемуары
Шрифт:
Мы бывали также у г-жи Пясковской, муж которой, по прозванию Паралюш, реставрировал дворец Фирлеев в Яновицах и украсил его прекрасной живописью.
Я его очень хорошо помню: он был большого роста, говорил присвистывая, славился своею расточительностью и поэтому несколько раз разорялся, но ему всегда удавалось снова разбогатеть.
Одной из особенностей его любви к роскоши была страсть делать себе множество вышитого платья, какое носили в то время; он придумал вышивать платья с двух сторон разными цветами, чтобы их можно было надевать, выворачивая наизнанку.
Я могу сказать, что год нашего возвращения в Пулавы был для нас, детей, началом второго периода нашей
Пребывание моего отца в Литве привлекло к нам большое количество уроженцев этой провинции. Между ними были: Тышкевич, Вешгерд, Скуцевич, который впоследствии вел дела моего отца, Гребницкий, Сиген, сопровождавший нас в Подолию, и Сорока, который во время революции 1830 года, несмотря на свои преклонные года, отличился сопротивлением русским и твердостью перед их невероятной жестокостью. Он умер вскоре после этого.
Из Литвы приехало также несколько молодых людей, чтобы получить у нас свое воспитание. Их присутствие оживляло Пулавы в свободные от занятий часы. Назову из них Кинбара и Шпинека, которые прожили у нас несколько лет и получили воспитание в нашем обществе.
Вместе с нами учились Франциск Сапега, сын литовского канцлера, порученный моей матери ее сестрой, княгиней Сангушко, женой волынского воеводы, и затем молодой Шимановский. При князе Франциске находился некто Сиплинский, бывший воспитанник кадетского корпуса. Сиплинский походил на Цесельского, но был менее способен. Это был очень добрый и очень религиозный человек. К нам также, в помощь Цесельскому, прикомандировали еще одного молодого офицера, только что окончившего кадетский корпус, по фамилии Рембелинского. Это был веселый, остроумный человек, довольно сведущий в математике и мог бы быть нам очень полезен, если бы мы умели воспользоваться его добрым желанием и готовностью. Но мы пользовались его обществом гораздо больше для развлечений и удовольствий, чем для приобретения необходимых знаний.
Как я уже сказал, мы ежедневно брали уроки фехтования. Летом мы фехтовали в саду. Хотя Рембелинский и привык управлять шпагой еще в кадетском корпусе, все же с ним случилось несчастье; ему повредили глаз.
В другой раз, когда он фехтовал со мной, моя шпага пробила его маску на лице и ранила его в рот. Он был ужасно испуган и первой его мыслью было удостовериться, не пострадал ли и второй глаз.
Я не находил слов, чтобы высказать ему свое сожаление по поводу случившегося и всегда чувствовал себя виноватым перед ним, и благодарил Бога, что моя неловкость не имела других, более серьезных, последствий.
Мы устраивали у себя собрания, вроде сеймов, где обсуждали разные политические вопросы. Я помню, что на одном из таких собраний поднят был вопрос о том, какой образ правления следует признать предпочтительным: свободное ли правление страной, как этого желали тогда, или централизацию власти. Что касается меня, то я был сторонник наибольшей свободы.
К моему великому удивлению, Рембелинский высказался в пользу усиления верховной власти. Он говорил так красноречиво, что я не был в состоянии ему ответить. Это было мне очень неприятно. Он меня не убедил, но я был как бы подавлен его доводами.
Я не могу обойти молчанием, что по смерти матери Франциска Сапеги его отец не хотел признать его своим сыном. Княгиня Сангушко на коленях умоляла его не поступать таким образом. Это был прекрасный поступок с ее стороны, но позднее она не получила за него награды.
Я уже говорил, что молодой Шимановский, племянник Шимановского, старого друга моих родителей, был также нашим сотоварищем по учению в Пулавах. По натуре он был человек мягкий,
1786 г.
В 1786 году состоялось мое первое путешествие за границу с Цесельским, которому отец поручил наше воспитание. Цесельскому было предписано лечение карлсбадскими водами. Жена гетмана, Огинская, двоюродная сестра моего отца и тетка моей матери, также отправлялась в то время в Карлебад; ее сопровождала по тогдашней моде многочисленная свита. По дороге мы посетили несколько немецких городов, где я встретился с многими выдающимися людьми. Я не могу сказать, что я с ними «познакомился», так как мой ум тогда еще был слишком мало развит, но воспоминание о встрече с ними не изгладилось еще и до сих пор из моей памяти.
Отец пригласил в Пулавы учителя латинского и греческого языков, которого ему порекомендовал знаменитый гетингенский профессор Штейн. Это был молодой датчанин, восхищавшийся, как все те, кто выходит из этого университета, красотами древней литературы. Что касается меня, то, поощряемый Княжниным, преподававшим нам польскую и латинскую литературу, я разделял этот энтузиазм, хотя и немного по-детски, но все же очень искренно. Относясь небрежно к скучному, но необходимому изучению фамматики, я старался понять древних поэтов и потому производил такое впечатление, как будто знаю больше, чем знал на самом деле. Все эти познания я выставлял напоказ перед немецкими учеными, которых встречал во время путешествия. В Праге я познакомился с Мейснером, профессором феческой литературы и автором нескольких произведений на немецком языке. Его известность, в то время очень большая, вероятно, не пережила его.
Я с удовольствием вспоминаю наши беседы с ним, во время которых я, к великому его удивлению, цитировал некоторые отрывки из феческих поэтов.
Проездом через Готу, благодаря рекомендательному письму отца, мы познакомились с бароном Франкенбургом, министром готского герцога. Это был умный, образованный и любезный человек, познакомивший нас с другими знаменитыми и интересными лицами. Снабженные письмом от него, мы отправились в Веймар, на который тогда уже указывали, как на Афины Германии. В Веймаре я виделся с Виландом и Гердером, с которыми мой отец был в переписке. Меня поразила фигура Виланда, так как в ней не было ничего поэтического: маленького роста, немного толстый, уже пожилой, с лицом, покрытым морщинами, в какой-то шапочке, похожей на ночной колпак, которую он редко снимал.
Министр Франкенбург помог нашему знакомству с знаменитым Гете. Мы с Цесельским были даже приглашены на собрание, в котором Гете, в кругу нескольких друзей, читал только что оконченную им и не появившуюся еще в печати драму «Ифигения в Тавриде». Я с большим восторгом слушал его чтение. Гете был тогда в полном расцвете молодости; он был высокого роста, с лицом столь же прекрасным, как и величественным, с пронизывающим взглядом, иногда немного презрительным, смотревшим на мир с высоты своего величия, что вызывало улыбку на его красивых губах. Восторг такого молодого человека, каким был я, был им едва замечен; это была дань, к которой он привык. Позже Гете сделался министром великого герцога Веймарского и не выказывал такого же презрения к разным официальным милостям и получению орденов, но он всегда сохранил в выражении своего лица и всей своей фигуре некоторое величие, что заставляло сравнивать его с Фидиевой статуей Юпитера Олимпийского.