Мемуары
Шрифт:
Внутренне я не согласился. Мне казалось, что в Мэгги я представил очень точный и живой портрет молодой женщины, чья неудача в любви и практичность привели ее к буквальному обольщению молодого человека, не желавшего близости. Обольщение здесь — слово очень мягкое. Брик был буквально затащен в постель, когда Мэгги конфисковала его выпивку…
Затем я решил совершить насилие над своей собственной интуицией и позволить Большому Па снова появиться на сцене в третьем акте. Я не видел, чем ему заниматься в этом акте, и не видел драматургической потребности в его появлении. В результате он у меня рассказывал «историю
Я бы не стал вам этого рассказывать, если бы не последствия для меня как писателя, возникшие после получения «Кошкой»Премии Критиков и Пулитцеровской премии.
Я всегда схожу с ума в день премьер, но нью-йоркская премьера «Кошки»была просто ужасной. Я решил, что это провал — мне свойственно предполагать худшее. Когда спектакль закончился, я думал только о том, что во время всего действия я слышал кашель. Наверное, кашляли не так много, не больше, чем всегда. А получилась моя самая лучшая, самая долго идущая пьеса. Но после того, как премьерный спектакль закончился, Казан сказал: «Поедем ко мне домой, подождем рецензии». Он был совершено уверен, что будет успех. На улице я встретил Одри Вуд — в то время я полностью полагался на нее во всех вопросах творчества — и сообщил ей, что мы все едем к Казану ждать рецензий. Она ответила: «Нет, нет, у меня другие планы». Меня это обидело, и я сказал ей что-то гадкое.
После всего этого мы с Фрэнки уехали в Италию, и в первый раз (нет, во второй) за очень долгое время я был не способен писать.
Крепкий кофе больше не возбуждал во мне творческие силы.
Несколько недель я страдал этим творческим бессилием, а затем начал запивать секонал… мартини. И пристрастился к этому. Лето 1955 года в Риме в этом состоянии распущенности привело к фильму «Куколка»,сценарий которого был полон распутной, бесшабашной веселости — в фильме это не было правильно и целиком воплощено.
Может показаться, что вину за начало моего несчастья — быть писателем-наркоманом — я возлагаю на Казана Меня обвиняли во всем, но только не в обдуманной жестокости, потому что внутри меня всегда сидит убеждение Бланш, что «обдуманная жестокость непростительна».
Вообще-то я осуждаю Одри за ее пренебрежение, особенно в ужасные шестидесятые, но даже ее я осуждаю чуть-чуть. Казана я не виню совершенно, даже за вопрос, заданный им во взятом на прокат лимузине, когда мы возвращались с грустного вечера у Джейн и Тони Смитов: «Теннесси, сколько лет ты собираешься жить?»
Я не был шокирован жестокостью вопроса, давно уже осознав, что элемент кошки на пожаре должен существовать в каждом художнике.
— Еще несколько месяцев, Гадг, — спокойно ответил я ему.
Несколько минут никто не начинал разговор в этом автомобиле, возвращавшем нас из Саут-Оринджа.
Думаю, нас всех посетил момент истины. «Кошка»помогла мне познакомиться с Фолкнером. Он был влюблен в Джин Стейн, работавшую в спектакле, и приехал в Филадельфию, когда там проходили наши репетиции «Кошки»— и мы познакомились. Он никогда со мной не разговаривал. Думаю, я ему не
Джейн Боулз для меня — великий писатель. Я, конечно, не критик, но я — писатель, и считаю, что хорошие критики выходят из писателей, особенно если они не соперничают, и себя я могу отнести к их числу. Я считаю Джейн величайшим англоязычным писателем нашего века. Гарольд Пинтер говорил мне, что он думает точно так же.
Я уже рассказывал вам о том вечере, когда мы с моим другом «профессором» ходили смотреть спектакль под названием «Самое грязное шоу города»?
После него мы гуляли по улицам Гринич-Виллиджа. В одном из кафе мы оказались бок о бок с тем, кто показался мне чужеродным элементом в этом районе — с моим ближайшим другом Казаном.
Добрый профессор был в этот момент занят разговором с каким-то чернокожим жеребцом, и я волновался из-за предчувствия, что его ждут серьезные неприятности.
Что точно предшествовало этой ремарке Казана, я не помню, но помню, что ремарка была такова:
— Тенн, каждый из нас умирает, и каждый умирает один.
Я сказал ему:
— Гадг, мне известно, что каждый из нас умирает, но не думаю, что каждый умирает один.
Его ответом был погруженный в себя, отсутствующий взгляд. В этот момент я обратил внимание на профессора и каким-то совершенно непонятным образом мне удалось отвлечь его от рискованного флирта с ужасным негром.
С того лета 1955 года я начал писать, возбуждая себя искусственно, хотя естественный возбудитель — моя глубоко укоренившаяся потребность работать — оставалась.
Я мог бы пересечь комнату и подойти к большому мешку, где лежит собрание моих сочинений — собранных и опубликованных в этом году издательством «New Directions» — и обеспечить вас списком написанных мною с того лета пьес, и вы бы весьма удивились моей способности работать в условиях такого разврата.
Конечно, я мог бы сослаться на целый ряд известных художников — я имею в виду художников слова — кто тоже прибегал к искусственным стимуляторам. Я мог бы упомянуть привычку Фолкнера забираться на чердак амбара его миссисипской фермы с бутылкой бурбона, когда он намеревался работать, предполагаю — каждое утро. Я мог бы процитировать Колриджа или упомянуть Жана Кокто, все лучшие работы которого были написаны под воздействием опиума — о чем я слышал из самых верных источников.
Я мог бы упомянуть многих продуктивных и честных писателей, которые шли по пути спиртного, особенно в среднем возрасте.
И я мог бы, конечно, рекомендовать молодым писателям не выбирать этот путь, пока еще можно сопротивляться, пока еще можно работать, не прибегая к стимуляторам.
Не так давно — если точно, то два вечера назад — одаренный и прекрасный молодой киносценарист, увидев на тумбочке рядом с моей кроватью нембутал, признался мне, что может писать, только когда выпьет.