Мемуары
Шрифт:
А потом вдруг мать издала один из своих эдиктов. Альберт, якобы, оказывает на меня ужасное влияние, и я не должен больше его видеть.
Миссис Бедингер пришла в ярость, я помню, как она встретилась по этому поводу с моей матерью.
«Мой сын, — заявила она, — настоящий американский мальчик». И бросила на меня неодобрительный взгляд, ясно указывавший, что я был прямой этому противоположностью.
Я сделал одну или две жалкие попытки тайком возобновить дружбу с Альбертом, но миссис Бедингер встречала меня ледяным тоном, когда я заходил к ним, а Альберт не выказывал никаких чувств.
Эти злостные проявления снобизма «средних американцев»
А теперь о моей встрече с Хейзл.
Крамеры жили за углом от нас, на соседней, очень красивой улице — на ней расположены были только частные дома, а посредине был высажен парк; улица называлась Форест-парк-бульвар.
Однажды я услышал детский крик на одной из аллей этого парка. Какие-то юные сорванцы по неизвестной причине швыряли камни в пухленькую маленькую девочку. Я бросился на защиту; мы бежали до ее дома, до самого чердака. Так началась моя самая близкая детская дружба, переросшая в романтическую привязанность.
Мне тогда было одиннадцать, Хейзл — девять. Теперь мы проводили все дни у них на чердаке. Обладая развитым воображением, мы изобретали разные игры, но главным развлечением, насколько я помню, было иллюстрирование историй, которые мы сами придумывали. Хейзл рисовала лучше, чем я, а я лучше сочинял истории.
Старая миссис Крамер, бабушка Хейзл, занимала активное и заметное место в общественной жизни Сент-Луиса. Она была членом Женского Клуба, водила блестящий новый электрический автомобиль и была чрезвычайно «стильной».
Матери сначала нравилось, что я с Хейзл, а не с Альбертом Бедингером или с другими грубыми мальчишками с улиц Лаклед и Саут-тейлор.
Рыжеволосой, с большими живыми карими глазами, с полупрозрачной кожей, Хейзл обладала чрезвычайно красивыми ногами и не по годам развитой грудью: она была склонна к полноте, как и ее мать (которая походила на шарик), но при этом довольно высока. Когда мне исполнилось шестнадцать, а ей четырнадцать, мы были примерно одного роста, и у нее стала развиваться привычка немного сутулиться, когда мы шли куда-нибудь рядом, чтобы не смущать меня несоответствием роста.
Могу честно сказать, несмотря на гомосексуальную жизнь, которую я начал вести через несколько лет: вне моей семьи она была моей самой большой любовью.
Моя мать перестала одобрять мою привязанность к Хейзл по той же причине, по которой ей никогда не хотелось, чтобы у меня были друзья. Мальчики были для нее слишком грубыми, а девочки — слишком «заурядными».
Боюсь, что также миссис Эдвина относилась и к дружбе и маленьким романам моей сестры. В ее случае это привело к гораздо более трагическим последствиям.
Миссис Эдвине гораздо больше не нравилась миссис Флоренс, мать Хейзл, чем сама Хейзл. Миссис Флоренс скрывала свое безрассудство дома большим оживлением, а выходя на улицу — некоторой манерностью. Она прекрасно и очень громко на слух играла на фортепиано, у нее был очень красивый и сильный певческий голос. Когда бы миссис Флоренс ни заходила в нашу квартиру, она усаживалась за пианино и начинала играть какой-нибудь популярный хит — естественно, совершенно непопулярный у миссис Эдвины.
Конечно, насмешки миссис Эдвины над соломенной вдовой были облечены в самые вежливые фразы.
«Миссис
На что миссис Флоренс отвечала обычно, что пускай миссис Эббс со своего верха катится прямо ко всем чертям со всеми своими потрохами…
В последний раз, когда я был в Сент-Луисе, на Рождество, мой брат Дейкин возил меня по всем тем местам, где мы жили в детстве. Очень была грустная экскурсия. Вестминстер-плейс и Форест-парк-бульвар потеряли всю видимость своего шарма, существовавшую в двадцатые годы. Старые большие усадьбы превратились в неказистые меблирашки или были снесены, уступив свое место неописуемым двухквартирным и небольшим многоквартирным домам.
Дом Крамеров исчез: все они, включая любимую мою Хейзл, к тому времени умерли.
В этой моей «вещице» все вышесказанное может служить преамбулой к истории моей большой любви к Хейзл, хотя и совершенно неадекватной предмету…
В юности, в возрасте шестнадцати лет, когда мы жили в Сент-Луисе, в моей жизни произошло несколько важных событий. Именно на шестнадцатом году я написал «Месть Нитокрис», вышла моя первая публикация в журнале, и журнал этот назывался «Фантастические сказки». Рассказ мой не был опубликован до июня 1928 года. В этот год мой дед Дейкин взял меня с собой в путешествие по Европе с большой группой леди — членов епископальной церкви из дельты Миссисипи, но об этом — позже. И на том же шестнадцатом году возникли мои глубокие нервные проблемы, которые вполне могли бы превратиться в кризис, столь же расшатывающий здоровье, как тот, что лишил разума мою сестру, когда ей перевалило за двадцать.
В шестнадцать я учился в высшей школе университетского городка, а семья жила в тесной квартирке на Инрайт-авеню, 6254.
Университетский городок — не самый модный из пригородов Сент-Луиса, а наши соседи, хотя и были лучше, чем соседи Уингфилдов в «Стеклянном зверинце», но только ненамного: это был, большей частью, район многоквартирных, похожих на ульи, домов, пожарных лестниц и трогательных маленьких лоскутков зелени среди сплошного бетона.
Мой младший брат, Дейкин, самый упрямый энтузиаст любого дела, за которое брался, превратил наш лоскуток зелени возле дома в удивительный маленький огород. Если бы в нем росли цветы, то они, увы, были бы заслонены буйной порослью кабачков, тыкв и прочей съедобной флоры.
Я бы, конечно, повсюду рассадил кусты роз, но сомневаюсь только, что розы бы выросли. Непрактичность, можно сказать — фантастическая непрактичность — моей юности не должна была довести меня до добра; и за все годы в Сент-Луисе я не могу вспомнить ни одной розы, за исключением двух живых Роз моей жизни — бабушки Розы О. Дейкин и, конечно, сестры Розы Изабеллы.
Самая серьезная проблема моей юности приняла форму патологической застенчивости. Мало кто сейчас знает, что я всегда был — и остался, когда уже стал крокодилом — предельно застенчивым созданием, только в мои крокодильи годы это компенсировалось типичной уильямсовской сердечностью и шумливой — а иногда взрывной — яростью в поведении. В школьные годы у меня такой маски, такой личины не было. Именно в университетском городке у меня выработалась привычка вспыхивать, как только мне посмотрят в глаза, как будто именно в глазах я прятал свою самую ужасную или постыдную тайну.