Мемуары
Шрифт:
Среди занятий такого сорта я нахожусь в спокойном ожидании мира. Послы мои уже шесть недель как находятся в Яссах, и перемирие заключено на Дунае, в Крыму, Грузии и на Черном море и подписано в Журжеве 19-го мая по старому стилю. Турецкие уполномоченные уже в пути за Дунаем; экипажи их, за недостатком лошадей, влекутся, должно быть, потомками бога Аписа. По окончании каждого похода я предлагала этим господам заключить мир; они, вероятно, не считали себя вполне безопасными за Балканами, если вступили в переговоры. Увидим, насколько они окажутся рассудительны, чтобы заключить вовремя мир.
Что касается до ваших франтов, взятых в плен,
Мой институт, чуждый всякого варварства, представляет себя вполне вашему попечению о нем. Прошу вас, не забывайте-таки нас. Я же, с своей стороны, обещаю вам сделать все возможное, чтобы окончательно доказать, как заблуждались те, которые, наперекор вашему мнению, в течение четырех лет не переставали утверждать, что я позволю себя одолеть.
Будьте уверены, что я глубоко дорожу всеми выражениями вашей дружбы ко мне. Чувства моей искренней дружбы к вам и уважения угаснут только вместе с моей жизнью.
Екатерина
23
27 декабря — 7 января [1774]
М. г., философ Дидро — здоровье его продолжает еще быть шатким,— останется у нас до февраля месяца и уже затем только вернется к себе на родину; Гримм [17] также рассчитывает уехать около того же времени. Я вижусь с ними очень часто, и наши разговоры — бесконечны. Они расскажут вам, какое употребление я делаю из Генриха IV, «Генриады». и из множества других сочинений того же автора, ознаменовавшего своими произведениями наш век.
[17]
Гримм Фридрих-Мельхиор, барон (1723—1807), французский литератор, входивший в круг энциклопедистов, корреспондент Екатерины II.
Я не знаю, скучают ли они очень в Петербурге или нет, но по отношению к себе я могу сказать, что с удовольствием бы провела всю жизнь в беседе с ними. В Дидро я нашла воображение неистощимое, и потому я отношу его к числу людей самых необыкновенных, какие когда-либо существовали. Если он и не любит Мустафы, как вы об этом мне сообщаете, то зато он, по крайней мере, как я в этом уверена, и не желает ему никакого зла; не взирая на всю энергию его ума и на расположение, как я замечаю, наклонить весы в мою сторону, сердечная его доброта не позволит ему этого сделать. <...>
24
22 октября—2 ноября [1774]
С удовольствием, м. г., я удовлетворю вашу любознательность по отношению к Пугачеву; это будет мне тем удобнее сделать, что вот уже месяц, как он схвачен или, выражаясь вернее, связан и скручен своими собственными же людьми в необитаемой степи между Волгой и Яиком, куда он был загнан посланными против него со всех сторон войсками. Лишенные припасов и средств для продовольствия, товарищи его, возмущенные сверх того еще жестокостями, им творимыми, и в надежде заслужить прощение, выдали его коменданту Яицкой крепости, который и отправил его оттуда в Симбирск к генералу графу Панину. В настоящее время он в дороге, на пути к Москве. Когда его привели к графу Панину, он совершенно
Так как у генерала Панина в войске немало донских казаков и так как войска этой национальности ни разу не клевали на крючок этого разбойника, то все сказанное было тотчас же проверено через земляков Пугачева. Хотя он не знает ни читать, ни писать, но, как человек, он крайне смел и решителен. До сих пор нет ни малейших данных предполагать, чтоб он был орудием какой-либо державы или чтобы он следовал чьему-либо вдохновению. Приходится предполагать, что г. Пугачев сам хозяин-разбойник, а не лакей какой-нибудь живой души.
После Тамерлана, я думаю, едва ли найдется кто-либо другой, кто более истребил рода человеческого. Во-первых, он вешал без пощады и всякого суда всех лиц дворянского рода: мужчин, женщин и детей, всех офицеров, всех солдат, какие ему только попадали в руки; ни единое местечко, по которому он прошел, не избегло расправы его; он грабил и опустошал даже те места, которые, чтобы избегнуть его жестокостей, пытались заслужить его расположение добрым приемом: никто не был у него безопасен от разбоя, насилия и убийства.
Но что покажет вам хорошо, как далеко может обольщаться человек,— это то, что он осмеливается еще питать кое-какие надежды. Он воображает, что ввиду его отваги я могу его помиловать и что свои прошлые преступления он мог бы загладить своими будущими услугами. Рассуждение его могло бы оказаться правильным, и я могла бы простить его, если б содеянное им оскорбляло меня одну; но дело это — дело, затрагивающее государство, у которого свои законы. <...>
25
Петербург, 28 января — 8 февраля [1777]
Милостивый государь, я прочла эту зиму два только что сделанных русских перевода: один — Тасса, другой — Гомера. Говорят, что они очень хороши; но каюсь, что ваше письмо от 24-го января, только что мною полученное, доставило мне больше удовольствия, чем Тасс и Гомер. Его веселость и живость заставляют надеяться, что ваша болезнь не будет иметь никакого последствия, и что вы легко переживете далеко за сто лет.
Ваша память столько же для меня лестна, как и приятна; мои чувства к вам остаются неизменными. <...>
26
Петербург, 2 сентября — 1октября [1777]
Милостивый государь, чтобы ответить на ваши письма, надо, прежде всего, сказать вам, что если вы довольны князем Юсуповым, то он совершенно восхищен приемом, которым вы его удостоили, и всем, что вы говорили в то время, какое он имел удовольствие провести у вас.
Во-вторых, я не могу послать вам свода наших законов, потому что его еще нет. В 1775 г. я велела напечатать одни постановления для управления провинциями: они переведены только на немецкий язык. Статья, стоящая вначале, объясняет причину подобного распоряжения; ее ценят благодаря точности описания исторических событий различных эпох. Не думаю, чтобы эти постановления могли послужить Тринадцати Кантонам: посылаю экземпляр только для библиотеки замка Ферне.