Мент и бомжара (сборник)
Шрифт:
– Не понимаю, ничего не понимаю, – Юрий Иванович безутешно присел на табуретку.
– Давай другую! – решительно сказал я. – Кто эта красавица? Чей портрет?
– Девочку мама привела… Школу заканчивает… Живут они рядом, в этом же доме… Попросила сделать портрет… Они уже видели работу, портрет понравился… Хотели с собой унести, но я сказал, что в раму оформить надо, тогда и заберете… Семнадцать лет девочке, – добавил Юрий Иванович, с ужасом глядя на раму.
– Прекрасный возраст! – сказал я. – Мне тоже было семнадцать лет. И я хорошо помню себя в те годы… Ее звали Лиля, и ничего у нас с ней не получилось, а могло… В те годы я был полным
– Я тоже, – негромко добавил Юрий Иванович.
– Это удел всех талантливых личностей.
– Ты думаешь? – с надеждой спросил художник.
– Нисколько в этом не сомневаюсь. Давай портрет! Девочка, я смотрю, вся устремлена навстречу будущей счастливой жизни! – громким голосом и жизнеутверждающими телодвижениями я пытался встряхнуть Юрия Ивановича и вывести его из состояния обескураженности.
Вынув из рамы онежский пейзаж, я с содроганием, ребята, с содроганием краем глаза увидел – он снова стал наливаться красками. Взяв себя в руки, я сделал вид, что ничего не происходит, и вставил девичий портрет в раму, установил на мольберте и отошел в сторону, чтобы полюбоваться и воздать должное таланту мастера.
Но когда повернулся к Юрию Ивановичу…
Он смотрел на меня, и глаза его были заплаканы. Две одинокие слезинки вывалились из его вдруг покрасневших глаз, сорвались вниз и утонули в бездонной бороде.
– Ну? – выдавил он из себя. – Что скажешь?
– Прекрасная работа! – брякнул я, не всмотревшись еще толком в картину на мольберте. Но когда, повинуясь его взгляду, посмотрел на портрет школьницы…
Сказать, что я протрезвел, это ничего не сказать, у меня было такое ощущение, что я протрезвел навсегда. С портрета на меня смотрела зрелая женщина с бесконечно усталым взглядом. А поза… В ее позе было что-то обреченное, руки не просто лежали на коленях… Так могут лежать только рельсы… Как бы придавленные собственной неподъемной тяжестью.
– Вот мне цена, – причитал Юрий Иванович, заливаясь слезами. – Вот мне истинная цена, гамбургский счет, мать его… Я понял – рама обнажает, рама все ставит на свои места… Я привык оформлять работы в картонные паспарту, в необработанный багет в сучках и заусеницах, я даже наждаком его не драил… Конечно, в таком багете что угодно будет смотреться конфеткой из Третьяковки…
Я молча вынул портрет девочки из рамы и отставил его в сторонку. И увидел, ребята, просто увидел, как на моих глазах портрет начал преображаться. Казалось бы, ничего не изменилось, осталось все то же самое, те же краски, та же продуманная небрежность мастера, но передо мной опять сидела девочка, полная радостных устремлений в счастливую жизнь, которая начиналась сразу за школьным порогом. Ее легкие воздушные руки, готовые вспорхнуть с колен, они еще никого не обнимали, они еще будут обнимать, они уже хотят, уже тянутся, чтобы обнять, ее глаза лучились надеждой, а ее поза… Казалось, она через секунду сорвется с места и выпорхнет из этой мастерской, увешанной зеленоватой тиной, вырвется навстречу весеннему солнцу, навстречу солнечным зайчикам, навстречу птицам, кошкам, собакам, навстречу людям, в конце концов!
Все-таки Юрий Иванович был хорошим художником, только хорошие художники могут плакать от собственной беспомощности, как они ее понимают.
Пришла Зина.
Молча посмотрела на нас, окинула взглядом мастерскую и, конечно, увидела главное – чекушку на столе. И сразу непередаваемая грация заиграла в ее фигуре, в выражении лица возникло достоинство, у нее появилась шея, руки. Она села на край дивана и под ней, в глубинах этого замусоленного, продавленного чудовища, как приближающийся обвал в Домбайских горах, громыхнули пустые бутылки.
– Посуду-то… Сдать бы, – незначаще промолвила Зина.
– Сдай, – ответил я.
– Не донесу.
– Не сразу.
– А эту… Может, разлить? – она кивнула на чекушку.
– Конечно, Зина… Чего спрашивать.
Юрий Иванович смотрел просветленными после слез глазами в окно и, похоже, не слышал нас. И только на последних словах, все так же глядя в окно, произнес негромко…
– Я ее выброшу.
– Кого? Зину?
– Раму.
– Знаешь, Юрий Иванович… И Левитан будет для нее жидковат. Она Куинджи хочет.
– Ха! Размечталась, как говорит Зина… А я для нее плох?
– Просто у нее другие вкусы. Может, в ней Рембрандт висел две-три сотни лет.
– А Рембрандт, между прочим, не очень-то и хорош! – произнес Юрий Иванович, дерзко вскинув бороду.
– Но она-то этого не знает, – ответил я, неплохо ответил, с этаким дипломатическим вывертом.
– О ком речь? – спросила Зина с подозрением в голосе.
– Да тут одна… Затесалась.
– Это я, что ли?
– Зина, – протянул я укоризненно, – ну, что ты несешь… Ты свой парень.
– Так мне сходить?
– Чуть попозже…
Сходила все-таки Зина, сходила, настояла на своем. Юрий Иванович был молчалив, приготовление чая доверил Зине, из каждой стопки выпивал только до половины и косил глазом, косил, как породистый жеребец, в щель между стеллажами, куда затолкал золотую раму, сунув ее предварительно в черный целлофановый мешок для мусора. В чистый, новый мешок, просто предназначен он был для мусора. Проходя мимо, я словно бы невзначай коснулся рамы, возникло нестерпимое желание коснуться. Ну что сказать – легкая вибрация, знаете, как дрожит в кармане при вызове мобильный телефон с отключенным звуком. У меня даже возникло ощущение, что и звук может прозвучать, рама как бы из великодушия не подала голоса, а могла, я понял – могла.
Шло время.
Пришел Равиль, колдун, маг и экстрасенс, если не врет, конечно, пришел беглый прокурор из Казахстана – вроде там он в розыск объявлен, заглянул на огонек бывший командир подводной лодки по прозвищу Муслим Магомаев, он из тех краев, из Кавказских, следом за ним – президент Всемирной шашечной федерации Витя Крамаренко, с ним чемпион Мавритании по шашкам Али Абидин. Последним, запыхавшись, прибежал Миша, сын Юрия Ивановича, шумный и хохочущий, и тут же принялся допрашивать Зину о ее контактах с инопланетянами. Иногда Зина была не прочь поделиться своими запредельными впечатлениями. И сегодня не запиралась, поскольку долго болела, не было ее на наших посиделках и за это время поднакопились у нее новые подробности о взаимоотношениях с высшим разумом.
– Ну, раздвинулась занавеска, а дальше? – вопрошал Миша настойчиво, даже какая-то следовательская цепкость появилась в его куражливом голосе.
– Плохо было видно, – доверчиво делилась Зина. – Лунный свет падал сбоку… И дождь давал двойное изображение…
– Так у тебя двоилось?! – обрадовался Миша.
– Не то чтобы двоилось, а как бы плыло, превращалось во что-то другое…
– А занавеска? – подключился прокурор.
– Я же говорю – колыхнулась, будто кто-то дунул на нее. – Поняв, что над нею шутят, Зина надула губки и пересела с общего дивана на отдельную табуретку.