Меня не узнала Петровская
Шрифт:
— Не пропали же, — оправдывался он.
В нашем поселке жили люди самых разных национальностей: от корейцев до немцев, не считая всех существующих народов и народностей СССР.
И все это были люди, выкованные Камчаткой: отважные, сдержанные и обладающие чувством собственного достоинства. Я не могу представить никого из моих старых знакомых толкающимся в трамвае или орущим с перекошенным лицом на собственного ребенка. Да и не было у нас детей, чуть что падающих наземь и дрыгавших ногами с криком «Хочу какавы!» Все тут было тихо и полно достоинства, даже собаки не брехали.
Помню один день в тундре. Я убежала чуть вперед от других детей, глядела на темно-синий снег, бесконечный и нетронутый, и вдруг почувствовала, что потеряла куда-то свое «я». То есть получилось как-то так, что
— Это же я, я!!! — я ударила себя кулаком в грудь. — Это я! Там, на небе, и тут, на снегу! Везде — я!
Потом я плакала от ужаса, что «я» не хочет вселиться в мое тело, и от счастья, что оно, «я», живет повсюду. Потом такое случалось со мной несколько раз, и я уже не так пугалась, а больше радовалась, ощущая себя тундрой, камнем, птицей, чертой горизонта, морем.
Здесь, на Западе, этого больше не повторялось…
Помню еще чудесные и космические истории коряков, в которых намекалось на то, что корякам тоже известно это чувство слияния с миром и выхода из мелкой человечьей оболочки.
Тундра… Веер следов большой волчьей стаи, а чуть сбоку — следы босых человеческих ступней.
— Однако они взяли его к себе… — говорит мне корякский мальчик.
— Кто — они? Кого они взяли?
Он серьезно и медлительно рассказывает мне о том, что год назад пропал лучший олений пастух, и все считают, что волки взяли его в свои вожаки. Что так бывало и раньше — волки выбирали смелого и достойного человека, и он сливался с душой стаи и уходил с ними навсегда, оставляя для людей только эти загадочные следы на снегу.
Конечно, это звучало фантастично и дико, но вот они, следы, и вот оно, чувство слияния с миром, когда ты — не ты, а, может быть, даже один из волков. Я и до сих пор не знаю, как объяснить те следы босых ступней.
Довольно часто мы на маленьком самолетике летали к бабушке. По дальневосточным меркам это было недальнее путешествие. Дедушка к тому времени уже умер…
Я не знаю, какому богу молилась (и молилась ли) моя бабушка, но если бог был, то он был самый красивый и радостный, какого только можно себе представить. Какой-то колючий цветок, вроде репейника, поставленный в вазу и оттененный веточкой, замшело-зеленеющей… Лежащий на подоконнике камень, сверкающий слюдой… Тонкая фарфоровая чашечка с розовым чаем, настоянным на бруснике… Все эти мелочи бабушкиного быта поражали меня такой красотой и радостью, что я могла часами играть с ними, даже не прикасаясь к ним, а просто любуясь, не по-детски тихо. А в свободные минуты бабушка рассказывала мне сказки. Это были не детские сказки, которые я могла бы прочесть в книгах. В этих сказках мир не делился на черное и белое, на героев и злодеев, а каждый был по-своему прав. Эти загадочные японские истории про лис… До сих пор мне непонятно, кто же такие лисы и как к ним относиться. Духи, оборотни. Но эти духи и оборотни подлаживались к людям, влюблялись в обычных земных людей и служили им. Помню одну историю, как человек женился на Лисе, и она исполняла все его желания. Ему понадобились деньги — и она достала их, но потом оказалось, что эти деньги каким-то лисьим чудом были украдены у других людей. И мужа Лисы посадили в тюрьму за кражу. Когда он вышел из тюрьмы, Лиса сумела убедить его, что не хотела зла, и он поверил ей, снова стал жить с ней вместе. Потом ему захотелось власти и тут же, как по волшебству, погиб человек, который стоял между ним и властью. Опять это были штучки Лисы, и следы преступника привели судей в дом этого человека. Опять он сидел в тюрьме, а Лиса ждала, и по его выходе ей снова удалось убедить его в том, что она не хотела зла. Уж не помню, сколько раз повторялись такие истории с человеком и Лисой и чем все это кончилось. Помню только, что я не выдержала и сказала бабушке:
— Это очень глупый человек! Сколько он может верить лгунье Лисе?
— А она и не лжет, — ответила бабушка, — она действительно не виновата. Ведь она нарушает человеческие законы, но не лисьи.
— Зачем же она тогда полюбила обычного человека?
Затем, что любовь
Я навсегда запомнила этот разговор, потому что он был тихий, серьезный и не нравоучительный. Просто бабушка размышляла вместе со мной, тогда еще ребенком, а не строила свою мысль из блоков-заготовок, как часто делают взрослые в разговоре с детьми. Помню, что ни на один мой вопрос она никогда не отвечала сразу заготовленным ответом.
Помню, как я разорила однажды птичье гнездо — мне нравилось держать в руках трепыхающихся птенчиков, считать удары их маленького сердца.
— То, что ты делаешь, — очень плохо, — сказала бабушка.
— Почему?
— Ты играешь, а они гибнут. Посиди понаблюдай, как тяжело живется ласточке. Понаблюдай и подумай.
И я наблюдала и думала. Потом, совершив какой-либо поступок и сама не зная, как к нему относиться, я думала уже по собственному почину, ставя себя на место других. У меня уже был навык думать. Сейчас мне кажется, что люди, которых считают плохими, на самом деле не плохие, а просто не умеют думать. Другое дело, что импульсивно такие люди совершают почему-то не хорошие, а дурные поступки, что и заставляет нас считать их плохими людьми. Но это все-таки не говорит о порочности человеческой натуры вообще, а просто о том, что совершить дурной поступок гораздо легче, чем хороший. Но я точно знаю, что дурные поступки не только позорны, но еще невыгодны. Что выгадал Алешка, предав Ксану? Эту, так называемую, суровую жизнь? Ну и пусть теперь кушает ее полными ложками.
— Кто бы мог подумать… — бормочет Снегирев.
— Тот, кто мог подумать, — отвечаю я.
Мы опять надолго умолкаем.
В Ленинград мы переехали, чтобы жить здесь и учиться, уже в шестом классе. Все тут было чуждо мне: природа, люди, сам город, хотя красоту этого города я, благодаря своей бабушке, понять сумела, потому что она научила меня понимать, что чуждой человеку красоты не бывает. Это не мой город, но это красивый город. Но вот чего я никак не могла вынести, так это многолюдья. Толпы же орущих детей в наших школьных залах во время перемен заставляли меня терять ощущение себя. Только это была не такая потеря себя, как у нас на Камчатке, она не заставляла меня подняться над собой, а, наоборот, загоняла мое потерявшее лицо существо в маленькое, глупое, вдруг ставшее неловким тело. Мне делалось страшно, я разучивалась ходить и даже стоять и часто замечала, что теряю сознание. И тогда я просто решила не выходить из класса на переменках. Вначале с этим не могли примириться, но потом все же привыкли.
Я оставалась на перемену в классе, а вместе со мной оставались дежурные — иногда двое, иногда один человек. И таким образом, я имела возможность наблюдать отдельных ребят «крупным планом». Из-за моих странностей они не считали нужным прятать от меня свое лицо, сдерживаться в мелочах и вообще соблюдать церемонии. Они не знали меня и потому не знали, что я знаю их. Привычки, любимое словцо, мера щепетильности… На первый взгляд, все это мелочи, но как часто именно эти мелочи давали мне ключ к чужим характерам.
Я знала, что Кузяев, например, не считает неудобным заглядывать в чужие тетрадки и даже в портфели. Нельзя сказать, что он был нечист на руку, но, если можно так выразиться, нечист на душу.
Я знала, что Вика Седова (теперь Снегирева) очень завистлива и не может скрыть этой своей завистливости. Проговаривается.
Знала я и об Алешке Снегиреве. Может быть, я одна во всем классе догадывалась о его подлинном типе, и это лицо было мне малосимпатично. Правда, у меня были и личные основания его не любить. Дело в том, что Алешка был последним, кто отстал от меня из-за этих переменок. Уже учителя махнули рукой, уже все ребята примирились, но Алёшка упорно продолжил гнать меня из класса. Его бесило не то, что я нарушаю школьные правила, а то, что я не подчиняюсь ему. Он был буквально помешан на укреплении собственного авторитета, ни в чем никому не желал уступить, а своих многочисленных друзей просто дрессировал: за что-то наказывал, за что-то поощрял, в общем, разыгрывал господа бога.