Меня не узнала Петровская
Шрифт:
— Сейчас она не выходит из класса, а завтра вообще сядет нам на шею, — говорил он своему лучшему другу Горбоносу, когда тот просил оставить меня в покое. Алешка дошел до того, что распустил руки, пытался меня как-то отлупить, чего не делал даже Кузяев. В общем, у Снегирева была очень сильная воля. Сильная воля и… никакого характера. То, что другие принимали за характер, было чисто внешним: толстоват, медлителен, добродушен… О это добродушие! Помню, как он однажды разговаривал при мне с Осокиным, у которого украли чужой фотоаппарат. Достать из-под земли, украсть, что угодно, но — вернуть. Для мальчика семнадцати лет это было слишком бойко, уж слишком жестоко. Как корчился
Теперь я понимаю, что могло случиться у Алешки двенадцать лет назад по отношению к Ксане. И понимаю, какой дурой была я и какую дурацкую сыграла роль.
Помню, как я вышла на несколько минут из класса в ту перемену… Когда я неожиданно вернулась, Ксана отскочила от Викиной парты. Нет, я даже на секунду не подумала, что она что-то взяла у Вики, хоть вид у нее был смущенный и перепуганный донельзя. Кем ни стыдно сознаваться, но эта брошка взволновала и мое воображение. Я ведь ее фактически и не рассмотрела, потому что это было против моих правил — толпиться вместе с другими, толкаясь локтями. Но после того как эта вещица сверкнула в руках Ксаны, она стала интересна и мне.
И вот, когда Ксана, в свою очередь, вышла из класса, я залезла в Викин портфель. Брошка лежала на самом виду, в маленькой коробочке на учебниках. Я догадалась, что брошку трогала Ксана, потому что Вика не могла бросить ее так небрежно. Значит, брошку трогала Ксана, а я помешала ей положить ее на место. Я стала думать, куда бы могла положить ее сама Вика, и не придумала ничего лучше, как сунуть в маленький карманчик портфеля. Помню, что сердце у меня билось как у настоящей воровки — потом за всю свою жизнь я не испытывала более омерзительного ощущения. И ещё помню совершенно необъяснимую злобу на Вику. Зачем она притащила эту брошку, зачем ей понадобилось вынуждать меня лазать по чужим портфелям… Но, как я теперь понимаю, это было вполне в Викином характере, хоть чем-то удивить других, хоть чем-то выхвалиться, обратить на себя внимание… Купить.
Ну, а потом была эта безобразная сцена с уличением Ксаны. Ксана вела себя так, что, не знай я правды, я бы тоже подумала, что брошку взяла она. Но я правду знала, так же как знала, где лежит брошка. Сказать все, как есть? Этого я не могла сделать, потому что считала свой поступок гораздо более постыдным, чем воровство. Это я-то! Из простого любопытства!.. Бр… И я созналась в другой вине, уверенная, что все вскоре разъяснится. Но ничего не разъяснилось. Никто не извинился передо мной, никто не сказал правды. А я так ждала!
Я глупо злилась на других, прекрасно зная, что сама виновата. О том же, что в краже подозревали Ксану, я узнала только сейчас. И только сейчас мне стало ясно, почему рассыпалась у нее дружба с Алешкой. Мы оба с ним узнали это сегодня.
По правде говоря, судьба
— Все ты врешь, Снегирев, — сказала я. — Человек живет для радости.
— Вот как? — взросло усмехнулся он. — А быт? А неприятности на работе? Уж не удалось ли тебе, Петровская, избежать всего этого?
— Удалось, Снегирев… Потому удалось, что я не ставила себе невыполнимых задач ни в быту, ни в работе. Знаешь, есть такой анекдот про Диогена… Сидит Диоген в своей бочке, подходит к нему другой философ, разодетый в пух и в прах, и говорит: «Сидишь в бочке, Диоген, и ешь чечевичную похлебку. А все потому, что не умеешь заискивать перед сильными». А Диоген отвечает: «Заискиваешь перед сильными, терпишь унижения, а все потому, что не умеешь жить в бочке и есть чечевичную похлебку». Ясно?
— Что ясно?
— А то, что не стоит из-за материальных благ убивать свой дух. Брюхо, оно ненасытно. Для тех, кто это знает, быт не страшен.
— И как же твой муж относится к этой философии?
— Наверное, так же, если он мой муж.
— И вы не чужие? Тогда я тебе завидую. Ты феномен. У всех моих знакомых жизнь складывается иначе.
— Тогда надо сменить круг знакомых.
— Да пойми ты! — вдруг заорал он. — Если бы я только знал, с кем я живу! Если б меня не обманули с самого начала!
— Опять врешь. Ты сам себя обманул.
— Это демагогия. Ты не знаешь, как я любил Ксану, как тяжело мне было убить в себе эту любовь!
— Никакой любви не было.
— Да как ты смеешь, да что ты понимаешь…
— А ты знаешь, Снегирев, что такое любовь? Любовь, это когда девушка, опоздав на свидание, говорит, что электричка метро, вместо того чтоб довезти ее до площади Восстания, почему-то увезла ее в город Воркуту, а ты этому веришь. Если не веришь, — значит, не любишь. Ведь Ксана же сказала, что не брала брошку.
— Но у нее было такое лицо…
— Ваши лица были не лучше, чертовы правдоискатели. Вы травили человека и хотели, чтоб он при этом был невозмутим? Но невозмутимость дается только вконец испорченным людям…
— Легко же тебе говорить все это сейчас… А тогда…
— А тогда надо было просто верить. И в Ксану, и в счастье…
— Может, и сейчас ты прикажешь мне верить моей так называемой жене?
— Ну, поскольку она сказала правду…
— И жить с ней как ни в чем не бывало?
— А ты уверен, что она хочет с тобой жить?
— То есть как? Она-то меня любит…
— Если ты в этом уверен, то, значит, надо жить с ней. Сначала.
Он задумался. Долго молчал. Потом заговорил:
— Странная ты, Петровская. Ты толкаешь меня на поступки, которые мне выгодны. Но они ведь абсолютно беспринципны.
— Так ведь я и советую тебе сменить принципы. Вместо суровости и подозрительности избрать доверие и радость.
Он опять задумался. Я наблюдала за ним, гордая тем, что поселила в нем сомнение в его правоте. Мне даже кажется, что он впервые задумался о таких вещах. Ну и бедненькая же жизнь была у него, если он не знал таких истин! Но я уже не могла его ненавидеть, не могла презирать. И это только потому, что мне удалось заставить его подумать. А вдруг он все-таки мог стать иным? Но тогда вина Вики им растает тысячекратно.