Меня зовут Женщина
Шрифт:
В юрте тепло и влажно, как в бане. Оказывается, дверь запирается только снаружи. Замки в Монголии понятие недавнее и привозное, палку в ручку двери вставить невозможно — между дверью и рамой огромная щель. Махнув рукой, мы гасим свет.
— Нас специально поделили отдельно! Энхе с родственничками ночью убьют нас, зажарят и съедят в правительственной юрте, — веселимся мы. — Дверь открыта, а там «волка ходит, медведя ходит, кабана ходит»! Ну все, спать, дай бог, доживем до утра!
И тут я чувствую что-то большое, теплое и шумно Дышащее возле себя за тряпочной стенкой юрты. Оно прислоняется так близко, что я ощущаю ладонью теплую вогнутость шелковой изнутри стены; оно нежно скребется и тихо топчется.
— Ребята,
— Не придумывай глупостей, спи, — отвечают Лена и Миша.
— Я клянусь, там зверь! Он огромный!
— Сколько монгольской водки ты выпила в клубе?
Я вспрыгиваю и включаю свет. Лена и Миша прислушиваются. «Оно» ходит вокруг юрты, «оно» не одно. Впрочем, уже не слышно ничего, кроме стука сердец. Мы с Леной взлетаем и, как эльфы, переносящие лепесток, передвигаем к двери тяжеленный резной комод (потом мы его втроем еле сдвинули). «Они» топчутся вокруг. Прижавшись друг к другу, как семеро козлят, когда волк ломится в избушку, мы с ужасом созерцаем щель в двери, в которую может просунуться лапа любого размера. Миша расправляет плечи, берет в одну руку газовый баллончик, в другую палку, которой поправлял дрова в печке, и идет на верную смерть. Драматург Угаров с дворянской бородкой, в очках и трусах, идущий на зверя в монгольскую ночь, и драматургессы Гремина и Арбатова в кружевных пеньюарах, испуганно вопящие: «Миша! Не ходи! Он сожрет тебя!!!» — вероятно, являют собой самую нелепую мизансцену в истории жизни московской театральной общественности.
Миша героически отбрасывает прядь со лба, рывком открывает дверь, перепрыгивает через комод, мы прощаемся с ним навсегда, и тут раздается его разгневанный крик:
— А ну, пошли отсюда! — и страшный, удаляющийся топот. Он впрыгивает обратно в юрту и, поправляя очки, комментирует:
— Нет, ну вы подумайте, два здоровенных быка объедали траву около нашей юрты! Они так испугались меня, что теперь, наверное, добегут до Эрденета!
И тут у нас троих начинается нервный хохот; сначала мы стоим и хохочем, потом хохочем, приседая на корточки, потом хохочем, падая на железную печку, опрокинув ее на ковер; и, чуть не сгорев вместе с юртой, в саже и ожогах поднимаемся на ноги, все еще истерически хохоча и вытирая слезы...
Утром собираем вещи. Приходит пианистка Лиля, говорит, что это невероятно, но после сеанса Елены она спала всю ночь впервые за несколько лет. Монгольские дети виснут на Ричарде и просят его остаться. Ночные быки мирно валяются возле столовой.
За завтраком «фричики» собирают пачку долларов для вознаграждения шайки родственничков Энхе. От возмущения я держу тронную речь:
— Как вам не стыдно развращать дальше людей, которые в течение всей поездки обворовывали вас и морили голодом? В Монголии много нуждающихся, почему вы хотите заняться благотворительностью по отношению к жуликам? Где у вас чувство собственного достоинства? Если у вас лишние деньги, отдайте их Аните и Ричарду, они нуждаются больше, чем семейка Энхе!
Норвежцы надуваются, я замахнулась на святое: главная цель их поездки — почувствовать себя сверхлюдьми. Елле, Денси и Науми хлопают глазами — как дети богатых, эти молодые люди, в принципе, инфантильны, как младенцы. Анита и Ричард опускают глаза: уж они-то согласны со мной, но высказаться боятся. Елена мнется:
— Видишь ли, Маша, эти люди вели себя с нами дурно, но, может быть, когда-то в этой жизни мы тоже совершали неблагородные поступки! Не будем их строго судить.
Даже Елена не может позволить себе отступления от общепринятого — ситуационный стандарт среднеарифметического европейца почище любой совковой зомбированности. Они все время делают то, что принято, они даже шаблон ломают по общепринятому шаблону. Они не считают себя благодарными монголам, они не боятся монголов, они просто идеологически не могут выйти из бытийного шаблона. У них с монголами четкое распределение обязанностей: они — Кук, монголы — аборигены, приготовившиеся его съесть. Наше
Автобус скачет по горам, мы поем английские песни и вожделеем душа, еды из чистой посуды и сна за каменной стеной, а главное — дороги домой, домой, домой...
На вокзале в автобус входит американец, он щебечет про то, что соскучился по «своим» и что преподает английский в монгольском вузе за тысячу долларов в неделю.
— За сколько? — хрипло от волнения спрашивает Ричард, и мы с Анитой понимаем, что победила Аюна.
И вот мы стоим у окна вагона, а Энхе — на перроне.
— Все было хорошо? Я очень старалась! — льстиво говорит она.
Все было сказочно, — строго отвечаю я. — Но если ты не едешь с нами в Улан-Батор, то где наш ужин, раз нас даже не покормили обедом?
— Ужин? Прости, я совсем забыла про ваш ужин, — кисло отвечает Энхе, кричит по-монгольски, и братцы-головорезы неохотно плетутся в автобус за ящиком еды, уже было собравшейся в их холодильник.
Нас сопровождает переводчица. Польза от нее нулевая, просто ей нужно съездить за счет экскурсии с семьей в Улан-Батор, она тащит с собой круглоголового бритого мужа в национальном халате и неопрятного ребенка лет трех, периодически прикладываемого к груди. Грудью детей в Монголии кормят, по-моему, до совершеннолетия, что не мешает кормящим матерям вовсю глушить сывороточную водку наравне с остальными членами семьи.
В нашем купе Анита, существо редчайшей бестактности и бестолковости. Она час рассказывает о том, что ее миссионерская задача — вымыть весь мир, что она периодически и демонстрирует со щеткой и тряпкой на улицах Амстердама. Однако это не мешает ей, запрыгивая каждые пять минут на свою верхнюю полку, топтать простыню Лены грязными походными ботинками. Утолив просветительские потребности, Анита торжественно объявляет, что сейчас будет поить Лену своим чаем, что для Аниты щедрость неслыханная. Она приносит два стакана кипятка, достает пакетик травного чая, опускает его в свой стакан и, убедившись, что он отдал все, перекладывает его в стакан Лены. Мы еле сдерживаем хихиканье.
Тут в купе появляется Марта из каравана, путешествовавшая по Эрденету на лошадях; Марта может помочь Аните с билетом домой, с которым какие-то накладки, потому что все, что связано с Анитой, связано с накладками. Анита стрелой бежит за кипятком и сует в стакан Марты новый пакетик чая. Марта пьет чай, и они уходят сплетничать в коридор, хотя никто из нас троих не понимает по-голландски. Мы завариваем чай, но стаканов только два, и приходится взять чашку Аниты. В этот момент она входит в купе с лицом, на котором написано, что чай был напрасно потрачен на Марту, — билета не будет. Увидев собственную чашку, оскверненную русской заваркой, Анита кричит по-немецки об уважении к собственности, матерится по-голландски, выворачивает содержимое чашки прямо на стол, прячет чашку в рюкзак, прыгает на свою верхнюю полку, не разуваясь, и отворачивается к стене. Мы, онемев, наблюдаем, как коричневые ручейки расползаются по столу.
— Она свихнулась, — предполагает Миша.
— Она переживает по поводу билета, — комментирует Лена.
— Она просто обнаглела, — ставлю диагноз я.
Между прочим Анита нас лет на десять моложе. Однако, легко распознавая отечественное хамство, в импортном мы все время предполагаем неведомые нам душевные сложности.
Проходит время в полной тишине. Анита слезает с полки; заглянув в наши оледеневшие лица, суетливо вытирает чай со стола, громко жалуется на разных языках на отсутствие билета, счастья в жизни и на людей, не понимающих тонкую натуру актрисы, от которой зависит, будет вымыт весь мир или нет.