Мертвые мухи зла
Шрифт:
На трамвай садиться не стал, пошел пешком. Когда за поворотом открылся провинциально-усложненный ампирный особняк, а за ним - церковь с высокой колокольней - понял: здесь. И вправду - на другой стороне неширокой улицы стоял приземистый, в полтора этажа дом в стиле местного неоклассицизма. Слева и за домом зеленели деревья, почтовый ящик на дверях явно отдавал стариной. Два ризолита по краям крыши, узкие высокие окна; слева, ниже по переулку, замурованное арочное окошко в полуподвальном этаже. Оно. То самое. Смертной комнаты. За этой стеной окончили свой земной путь последние государи русские. Господи, какая страшная мука...
Он не в силах был оставаться здесь, хотя и понимал: осмотреть дом и сад незамедлительно, пока душат слезы, пока волнение туманит разум - в самый раз. Именно такое состояние открывает истину. И поэтому следовало войти и понять.
Но не было сил. Решил: сначала найти пристанище, подумать, прикинуть план, помолиться в ближайшей церкви - это ничего, не опасно, кто обратит внимание на случайного посетителя? А уж потом действовать... И вдруг
В вестибюле скучающая уборщица лениво шваркала тряпкой по деревянному полу. Встретила неприязненно: "Шляются тут..." Он не обиделся: "Можно посмотреть... музей?" - запнулся, хотелось произнести: "Голгофу" - но сдержался вовремя. "Заведующая не велит индувалистам!
– выкрикнула мордатая баба, подозрительно вглядываясь в лицо гостя.
– Щас спрошу..." - бросив тряпку, тщательно вытерла ноги и исчезла в коридоре. Послышался невнятный разговор, уборщица снова появилась, следом шла женщина в жакете, который больше напоминал военный френч. У нее была короткая прическа, с уха свисала цепочка от пенсне, белая кофточка оттеняла смуглое не по местному лицо. На вид ей было около пятидесяти. "Вы?
– осведомилась, водружая на приплюснутый нос пенсне в золотой оправе, - что вам угодно?" - "Я желал бы осмотреть музей".
– "Мы сегодня не работаем, у нас служебный день. Приходите завтра". Званцев понял, что эту даму (от нее исходила странная нервная волна) не переубедить и вынул удостоверение: "Я прошу извинить, но завтра я должен быть в Москве". Она внимательно прочитала, сверила взглядом фотографию и оригинал, улыбнулась натянуто: "Хорошо, товарищ, в виде исключения. Что вас интересует? Конкретно?" Улыбнулся вымученно: "Последние минуты Романовых".
– "Хорошо...
– В глазах мелькнуло недоумение.
– Когда вы ведете на расстрел убийц, насильников, грабителей - вы тоже полагаете, что наступили их "последние минуты"? По-моему, эту сволочь просто отвели в подвал и прикончили, разве нет?" Понял, что следует быть осторожнее, не расслабляться. "Вы правы, товарищ. Но лично я никого не вожу на расстрел как вы изволили выразиться, это делают другие. Согласитесь: последние минуты случаются у всех. Они наступят и у нас с вами. Не так ли?" - "Вы странный человек...
– швырнула в уголок рта папироску из мятой пачки, прикурила от спички и, смяв мундштук тремя пальцами, выдохнула отвратительным дымом в лицо Званцеву.
– Собственно, а что вы делаете в милиции?" - "Выкорчевываем взяточников и предателей интересов службы", отчеканил Званцев. Эту формулу некогда произнес покойный капитан госбезопасности Рундальцев. Красивая формула... В глазах дамы появился откровенный интерес: "Почетно. Тогда пойдемте..."
Она почти не говорила. То ли заметила, что Званцев и без нее ориентируется в комнатах и залах, то ли просто заскучала от очередной необходимости давать объяснения московскому начальству. Сообщила с вымученной улыбкой: "Кто ни приедет - сразу к нам, сюда. А вот скажите-ка, правда ли, что Николашка у стенки обкакался... Противно, а если уж совсем омерзительно! Акт возмездия превратился в фарс!"
Между тем из комнаты коменданта Юровского (на стене справа все еще висели рога или голова несчастного животного - не запомнил, отметил только, что все в этом кабинете было, как на фотографии в книге Соколова) прошли в комнату семьи: государя, императрицы, наследника. Она произвела большое впечатление. Странно было смотреть на кресло-качалку, кровати, фотографии на стенах. Особенно удивила (надо же, сохранили...) икона в красном углу. На окнах висели занавеси, и, хотя комната мало была похожа на только что оставленную (все портили революционные плакаты и лозунги, развешанные по стенам, эти большевистские дополнения мгновенно вызвали ассоциацию с сумасшедшим домом), воображение разыгралось, на мгновение показалось, что у окна, забитого досками (или то был высоко торчащий забор?), сидит Александра Федоровна с вязаньем; мальчик, трудолюбиво высунув кончик языка, пишет что-то в тетради; государь с книгой в руках задумчиво разглядывает нечто одному ему видимое. Грезы разрушил скрипучий голос заведующей: "А это комната девиц. Ничего не могу сказать: мыли полы сами, даже напевали при этом, и вообще - не белоручки, что весьма странно, согласитесь?" Не ответил, она продолжала: "В ту ночь их разбудил отец. Все пришли в столовую. Юровский... Кстати, замечательный был человек. С одной стороны разрешил им отслужить последнюю в их жизни церковную службу, с другой беспощадно раскрыл заговор. С целью их освобождения. Говорят, он теперь умер - там, в Москве. Рак у него или с желудком что-то... У вас как с желудком?" Званцев опешил: "Я... здоровый человек". Подумал: "Заговор, говоришь... Ах, ты трость истертая..." Сказал твердо: "Заговора не было. Это конфиденциальная информация, вы произвели на меня впечатление своей бескомпромиссностью и устремленностью в... Будущее. Так вот: Романовых надо было кончить. Во что бы то ни стало! Но ревнароду..." - "Мы давно уже так не произносим..." - В ее невыразительных глазках пылало восхищение. "Жаль!
– воскликнул. Его несло.
–
– "Но не было приказа! Не было!
– Она заволновалась.
– Мы, здесь... То есть они здесь, Уралсовет, принял решение!" - "Вы с меня смеетесь! Лично мне рассказал товарищ... Троцкий - да, он теперь враг, но раньше, раньше! Так вот, он сказал: "Мы здесь - то есть в Москве - все решили!" А вы говорите..." Она едва не плакала: "Господи... А я не знала... Но этого, вероятно, нельзя рассказывать трудящимся?" - "Что вы! Я же сказал: конфиденциально!"
Вошли в столовую, она включила люстру; в камине каслинского литья успел заметить - не было даже остатков золы. Но воображение нарисовало: они сидят за столом, повар Харитонов принес миску с макаронами, неторопливо, молча едят. Потом - скудный чай. И вот, когда посуда убрана, а за стеклом мягко растекается сумрак, государь садится у камина (пылает огонь) и медленно, своим глухим, выразительным голосом начинает: "Умер, бедняга, в больнице военной, Долго, родимый, страдал..." И все негромко подхватывают припев...
А потом ночь, тишина, Юровский будит доктора Боткина. Так явственно все, так страшно...
Собираются здесь, у стола. Молча слушают бред Юровского: анархисты. Нападут. Перевезем. В безопасное. Место. Вниз. Там комната. Там подождем авто...
Длинная вереница. Мальчик на руках отца (очередной приступ гемофилии), княжны - одна за другой, молча, обреченно, никак не осознавая, что наступает конец...
И слуги: Трупп (лакей), Харитонов (повар) несут что-то (господам понадобится), Демидова (у нее подушки, ведь на новом месте следует продолжить нещадно прерванный сон). Замыкает Юровский. О чем он думает? Да о чем вообще может думать палач? О праведном возмездии тиранам? Какая чепуха... Он же урод, лишенный рода, родства, изгой, которому все равно: приказали - сделаем. В лучшем виде...
Лестница. Скрипят ступени. Вниз, вниз, вот и дверь, вот и двор, в последний раз в неверном свете замызганной лампочки возникают рисунки убогая фантазия недоумков, надписи - площадная брань, гнусность. И еще одна дверь и длинный-длинный коридор...
Прихожая. Нижняя. Автомобиль прогудит за этими дверьми. Неужели они верят в это? Вряд ли... Они просто ни о чем не думают. Они еще спят. Даже те, кого ведут на рассвете на виселицу или к стенке, - даже они плохо осознают предстоящее - на то и расчет палачей, меньше шума-гама, заламывания рук...
Последняя комната, она пуста, раздраженно звучит голос Александры Федоровны, она привыкла к уважению, она требует его и от врагов. Вносят стулья, и... выстрелы, крики, небытие...
Кровь "печенками". Кто-то поскользнулся.
...У Званцева было что-то на лице, что-то такое, ужасное, заведующая не отрывала взора, щеки ее пылали, состояние гостя она поняла по-своему:
– Какая гадость, правда? Они все сели на пол - от ужаса, от того, что карающая пролетарская рука настигла их. Я вижу их искаженные лица: вылезшие из орбит глаза Николашки, закрытые в страхе - Алексашки. А все остальные они... они...
– Она искала и не находила подходящих слов и пыжилась из последних сил. Махнула рукой: - Я не писатель. Описание того, что случилось здесь, - подвластно перу разве что молодого Михалкова. Да? Вы читали его стихи для детей? Какая очаровательная непосредственность!
...Уже на улице он вдруг остановился, пораженный: наивные генералы РОВсоюза, царствие им небесное... Да кто же смог спастись в этом доме? И этот подонок Кирста... Хлыщ, завистник, прелюбодей. Почему именно "прелюбодей" - вряд ли объяснил бы. Просто гадкое слово, любой негодяй его заслуживает. Да.
А они... Они мертвы. Все до одного. Отбросим иллюзии. И если господам за кордоном нужны доказательства - что ж, добудем их.
Стало понятно: найти м е с т о можно. Не боги горшки обжигают. То, что сделал изощренный, выворотный не ум (нет - инстинкт большевика), - то преодолеет ум человека. Гомо сапиенса. Sic...
Шел по "проспекту" (убогие, безмозглые: назвать эту улочку "проспектом" - это все равно, что Невский в Петербурге обозвать "проулком") - все вперед, вперед. Неожиданно слева обозначился неброский особнячок с яркой вывеской: "Музей Я.М. Свердлова". Да-а... Россия теперь надолго станет выставкой палаческих мощей. Зашел, преодолевая отвращение, и с порога уткнулся взглядом в огромную картину: высоко на насыпи дымил паровоз с несколькими вагонами. Внизу стояли люди. Государя, императрицу и Марию Николаевну узнал сразу - и хотя не абсолютно были похожи, художнику все же удалось передать некоторое сходство. Остальных не знал. Злые лица совдеповского начальства, красноармейцы с винтовками... Да ведь это же приезд... Нет: привоз государя с семьей (женой, дочерью) в Екатеринбург весной 1918 года. Трагический момент, начало конца. И хотя ощущался гнусный большевистский заказ в картине - чего там, все художники во все времена подчиняются либо моде, либо деньгам заказчика - безысходность, тоска, неволя были переданы верно и даже с чувством. "Как "Двенадцать" Блока... подумал вдруг.
– Правда - там гений, а здесь - ремесленник, однако все равно и там и тут - приговор..."