Мертвые мухи зла
Шрифт:
"Это скупщик, уголовник, - подумал Званцев.
– Или провокатор. Если так - плохо, очень плохо, я отличаюсь от толпы, выделяюсь, эдак долго не протянуть..."
– Товарищ...
– начал назидательно.
– Вы сами только что обозначили проблему...
– Я?
– Юркий всплеснул руками.
– Какие проблемы, какие проблемы, вы нормальны?
– А такие, что республика напрягается в пароксизме... В пароксизме, одним словом... Созидания!
– нужное словцо выпрыгнуло из глубин естества так, словно только что возникло там по случаю.
– Каждый валютный мизер... То есть - малость - может спасти китайских кули, африканских рабов и местные профсоюзы! Это смысл нашей работы. Вы преступник? Я вызываю полицию... То есть милицию, это одно и то же!
Буффонадный разговор
Низенькие домики проплывали за грязным окошком, цокали лошадки, но автомобили все же брали верх: ближе к центру города их стало как в Париже где-нибудь на окраине. Автомобильчики скромные, все больше для средних чиновников; изредка, взбадривая окрестности пронзительным рыканьем или кваканьем, проносился "линкольн" или даже "роллс-ройс". Но все машины принадлежали только государству - нумерацию транспорта Званцев - в числе прочего - тщательно изучил перед отъездом. Это означало только одно: бюрократизация государственного аппарата шла бойко, что же до личного благосостояния - его здесь понимали узко: две кровати, диван, буфет и сытный простой обед, а также и ужин. Эту информацию Званцев получил, перелистывая советские газеты, кое-что почерпнул из давней уже речи покойного вождя мировой революции. Интересно было: а как же видит "самый человечный человек" (приходилось и Маяковского штудировать) быт своих поданных, еще недавно столь расслоенных, разделенных разным уровнем дохода, а теперь всех поголовно нищих. Босых и раздетых...
С этими мыслями и вышел где-то в начале Лубянки: хотелось себя проверить - а подогнутся ли колени, взмокнет ли спина при виде главного центра уничтожения - НКВД. Но - ничего. Вычурное здание впечатления не оставило, мелькающие то и дело васильковые фуражки - тем более. Форма была куда как хуже бывшей, жандармской. А может, тут дело заключалось в том, что ту, "голубую", носили в основном люди высокого сословия и лица у них были соответствующие (забыл, конечно, что "ту" - презирал и даже ненавидел, всосавши с молоком матери некое "пфе" к тайному сыску, доносам, провокации), эту же - очевидные "лучшие представители" рабочего класса и редко-редко - крестьянства. Эти нюансы Званцев различал, словно запах разных духов.
И вот он у цели: улица Пушечная, дом два, квартира семнадцать. Здесь должен проживать агент РОВсоюза Климов. По справке, полученной Званцевым в разведотделе, Евгений Юрьевич, в прошлом актер провинциального драматического театра, участвовал в Белом движении, воевал и задолго до окончания белой трагедии был направлен в Москву с подлинными документами убитого красноармейца, выходца из Саратовской губернии. "Климову" удалось пристроиться, осесть, получить работу. Он уже оказывал услуги, мелкие, правда, и теперь нужен был только для одного: предоставить господину эмиссару новые надежные документы. Дело в том, что работал агент в отделении милиции, в паспортном столе. Перед отъездом генерал Миллер долго объяснял Званцеву разницу между бывшей полицией и новой рабоче-крестьянской милицией - Званцев понял только одно: документы будут.
Климов был дома; когда открыл дверь - взору гостя предстал невзрачный мужичонка лет сорока на вид, с всклокоченной шевелюрой, грязных штанах, заправленных в шерстяные носки, и тапочках без задников. Но зато был тщательно выбрит и припахивал одеколоном.
– Чего?
– спросил недоброжелательно, вглядываясь исподлобья зрачками-точечками.
– Вы, это, не ошиблись?
– Мне нужен Елпидифор Григорьевич, - произнес Званцев условленную фразу.
– Я из Мелитополя, проездом.
– Ну, - неопределенно бросил Климов, пропуская гостя.
– Какая надобность привела?
– Вы один?
– А
– Хорошо бы...
– устало произнес Званцев.
– Переночевать можно?
– Можно, но не нужно, - отозвался Климов знаменитым чеховским афоризмом.
– Получите что надо и - адье!
– Ладно... А вы, я вижу, с классиком знакомы?
– В классы ходили... Значит, так: я отобрал пять паспортов, еще раньше, на всякий случай. Мужчины эти мертвые, так что если бы вы поступали, скажем, на военный завод - номер не прошел бы. Тамо спецпроверка, фокус раскрылся бы сразу, и нас с вами - туды. Известно куды. Но - вам не поступать. Так что я прошу приватно: предъявлять без опаски, но туда, где могут проверить, - носа не совать. Просмотрите, выберете, я щас.
– Хозяин удалился, оставив Званцева разглядывать пачку советских паспортов.
Интересное было занятие. Весь человек, будто раздетый донага, представал перед Владимиром Николаевичем, молча и безответно посвящая во все свои тайны. Где родился, когда, где жил, куда переезжал, служил ли в РККА, сколько раз и на ком был женат, сколько деток успел наплодить. Подробная картина. Званцев вглядывался в лица отошедших в мир иной и услужливое воображение подсказывало и рост, и манеру разговора, и на что был способен, счастлив ли был, любил ли выпивать. Четвертый паспорт открыл Званцеву фотографию человека лет сорока (год рождения был куда как старше званцевского), с умным, проницательным взглядом светлых, почти прозрачных глаз, высоким, широким лбом, бровями вразлет и тщательно подстриженными усиками. Если бы не поганая, нищенская рубашка с обсосанным галстуком и пиджак, неизвестно где и кем сшитый, - покойник вполне смог бы сойти за офицера гвардии или штабиста при Деникине. С одной стороны, эта "бывшесть" у самого что ни на есть пролетарского индивида поразила Званцева, с другой - этот Курлякин Василий Сысоевич, рабочий и из рабочих, холостой, военнообязанный, был почти на одно лицо с ним, дворянином и офицером, рыцарем без страха и упрека. За чем же дело стало? Отрастить усы? За раз-два! Костюмчик плохонький достать? Да это не проблема, черт подери! Когда хозяин вернулся с грязным чайником и двумя чашками, не мытыми сроду, Званцев решил было отказаться от чаепития, но подумал, что хозяин еще и пригодиться может, мало ли что, и, давясь, откушал с улыбочкой две чашки подряд. Несмотря на коричневый налет и отбитую ручку, чай оказался на удивление пахучим и вкусным. А булочки? Званцев признался себе, что и в Париже не едал подобных. Вкус родины все же совсем иной, и с этим ничего не поделаешь...
– Этот, значит, - вгляделся Климов, сравнил, хмыкнул: - Вот, значит! Каков я! Ваша матушка - и та не отличила бы! Костюмчик я вам сей же час представлю, невелик замысел. А усики... Поверьте: чтобы внимания не привлекать - скажете так: сбрил. И все. А то с усиками вас, товарищ, сразу к стенке надобно, так-то вот..."
Этот Званцев нравился мне все больше и больше, сам не знаю - почему. Была в нем легкость какая-то, удаль скрытая... Ей-богу, я не воспринимал его коварным врагом, перешедшим родную границу с целью нанесения и так далее. Может быть, это происходило оттого, что пока весь этот текст казался мне обыкновеннейшей беллетристикой. У нас еще не было таких повествований (тех, что появились до 30-го года в перепечатке, по решению самого Ленина я не застал. Эти белогвардейские россказни были признаны вредными, "не отражающими" и т.д., и потому изъяты), мне было захватывающе интересно. Размышления прервал звонок в дверь - принесли телеграмму. Маман и отчим приезжали на следующий день.
Они и появились - сияющие, загорелые, отдохнувшие. В лице отчима я заметил некое новое выражение: не то смущения, не то даже растерянности. Он перехватил мой взгляд и произнес дурацким голосом:
– Ты рад, Сережа? У тебя появится братик. Или сестричка. Теперь уже скоро...
У маман заметно округлился живот; она как-то по-девичьи взяла меня за руку и, заглядывая в глаза, спросила робко:
– Ты правда рад, сынок?
И вдруг мне сделалось стыдно. Так стыдно, что слезы брызнули из глаз. Я обнял маму, прижался к ее щеке, погладил по голове: