Мертвые мухи зла
Шрифт:
И ее ужасающий местечковый акцент перестает меня раздражать. Надо же... Циля, вечно озабоченная только "свеженьким пирожным" или "диэтическим бульоном", и вдруг такое. Славная женщина.
А отчим и мать собираются в Сочи. Трифонович получил отпуск, за окном сентябрь, бархатный сезон. В глазах у мамы детский восторг: Сочи, знойный город, в котором разбиваются сердца и звучит, звучит танго. С папой съездить не пришлось: все строили планы, изучали путеводители и - на тебе... Но теперь Нина Степановна счастлива. Она с нежностью гладит супруга по щеке и говорит:
– Ты опять плохо выбрит, Ванечка. Но теперь у тебя появится время.
– Дело
– Бритвы плохие. Тупые, как...
– И вдруг замолкает, встретив мой настороженный взгляд.
Пусть едут. Отдохнут от меня, я - от них. И, самое главное, - пакет Лены. Он лежит под подоконником и ждет своего часа. И, кажется, этот час настает...
На перроне, у вагона, отчим и мама стоят, словно школьники: Трифонович держит маму за руку и смотрит на нее с нежностью. Он любит ее, я вижу это, и вдруг некрасовская строчка всплывает в памяти: "...живой печется о живом, а мертвый спи последним сном". Мне не в чем их обвинять. Пусть живут. Пусть любят. Пусть едут.
В нашей коммуналке тишина. Редкое явление. Циля на кухне творит форшмак, остро пахнет селедкой, луком и уксусом. Узбек стоит в коридоре, прислонившись к стене и задумчиво смотрит в потолок.
– Яхшимисиз, - произносит, глядя на меня маленькими черными глазками. В них печаль, безысходное отчаяние даже.
– Яхши, рахмат, - отвечаю с улыбкой.
Он в общем-то совсем неплохой человек, только невнятно говорит по-русски. Вот и теперь начинает путано объяснять, что уехал из какого-то Шур-Абада, так как брат стал басмачом, потом вернулся, был прощен, а в конце 37-го арестован и расстрелян.
– У мнэ балалар, дэти, апа, зина... Жна - па рузки. Спасает нада. Уехыл, панымаиш?
Я понимаю. Детей и жену (у него звучит "зина") действительно надобно спасти. Только куда он денется... Комнату в нашей квартире ему обеспечил два года назад тоже восточный человек и тоже из Узбекистана, его вроде бы дальний родственник. Помню разговор родителей. Отец: "Пусть живут. Приютиться людям надо где-то?" Мама: "Почему у нас? В городе полно свободных комнат!" - "Чем они тебя не устраивают?" - "Я не понимаю, о чем они говорят. Они странные!" - "А они тебя не понимают. И считают странной. Пусть живут". И тогда мама выдвигает последний довод: "Вчера их мальчишка накакал в ванной на пол. Ужас!" Отец долго молчит. "Понимаешь... начинает, явно пытаясь подобрать слова.
– Они - дехкане, крестьяне. Жизнь у всех перевернулась, люди колесят, никак не успокоятся. Их пожалеть надо". И Уля вторит: "Они несчастные. Даром что басурмане". Н-да... Я смотрю на скуластое коричневое лицо. Родственника нет больше, сгинул. Рано или поздно такая же судьба ждет и Кувондыка. И его семью. И помочь нельзя...
Звенит телефон. Кувондык молча слушает и так же молча протягивает трубку. Высокий голос:
– Товарищ Дерябин? Сергей Алексеевич? Это из Большого дома. Завтра, после школы, часа в два - вас устроит?
– Что... устроит?
– А сердце колотится, как петух в клетке и падает, падает. Ах, Федорчук, Федорчук... Сволочь. Ладно...
– Пропуск вам заказан.
– И гудки, гудки, как трубы похоронного оркестра. Нарочно, что ли, они подгадали к отъезду отчима?
Ночь без сна. Школа без уроков. Что меня ждет? Анатолий Вячеславович замечает мою рассеянность, он, верно, чувствует, что я не в своей тарелке.
– Дерябин... Почитай нам из Блока.
Он знает, что я люблю этого поэта. Любовь пришла сразу, с первой строчки. Мир снов и грез,
– Да, знаю я: пронзили ночь от века Незримые лучи. Но меры нет страданью человека, Ослепшего в ночи. Да, знаю я, что втайне - мир прекрасен (Я знал тебя, Любовь!), Но этот шар над льдом жесток и красен, Как гнев, как месть, как кровь!
Анатолий взволнован, я вижу это. Долго говорит о предчувствиях Блока, о том, что "музыка революции" не всегда звучит в унисон душе человеческой. Смелый, даже безрассудный человек Анатолий, как я сочувствую ему, как он вдруг близок мне. И еще: урода Федорчука сегодня на уроках нет. Болен. Значит, обошлось и на этот раз.
Без пяти два вхожу в бюро пропусков УНКВД. Безликий парень в фуражке-васильке смотрит пустыми глазами.
– Дерябин? Документы... Нет? Ладно. Вот пропуск, - протягивает листок.
– Второй подъезд, вас встретят.
Иду, ноги ватные, я не то чтобы боюсь (отчима нет, защитить некому в случае чего) - просто я ни разу не был в этом здании, его в анекдотах, на ушко называют "госужасом" (в отличие от "Госстраха"); однажды я невольно подслушал разговор матери с Улей (откуда мать узнала - бог весть. Отец никогда не делился с нею служебными новостями): привезли на допрос комиссара Артиллерийской академии, его арестовали в связи с делом Зиновьева, какую-то свою брошюрку комиссар некстати посвятил "руководителю ленинградских большевиков". Вели по лестнице, высоко, на последнем этаже комиссар предпочел смерть допросам с пристрастием и прыгнул в пролет...
Вот, теперь и я иду. Что-то будет...
Длинный коридор, сопровождающий идет сбоку, чуть позади, я ощущаю себя под конвоем. Молча открывает темную полированную дверь.
– Товарищ лейтенант государственной безопасности! Дерябин.
– И исчезает. За столом у окна - лет тридцати, хмурый, в штатском. Долго смотрит, цепко, изучающе. Из последних сил стараюсь не уступить, не отвести глаз. У него словно две льдинки под бровями.
– Садись. Как дела в школе? Что проходите?
– Грызем гранит...
– отвечаю вообще. Ему же неинтересно. Формальный вопрос...
– Нам требуется твоя помощь, Дерябин. С другим я бы по-другому поговорил (откровенно... а чего ему стесняться?). С тобой же - другое дело. Ты - наш. Мы - твои. Как члены религиозного ордена, да?
– И, не ожидая одобрения или протеста: - Твоя одноклассница... Ну, эта? Лена, да?
– Да...
– И замолкаю, не отводя глаз от его льдинок. Раз мы одной крови - я как он. А как же?
– Скорее - нет, Дерябин. Она - враг. Ты согласен с такой оценкой?
– Если вы покажете материалы дела, - заявляю нагло, - и эти материалы подтвердят... Что ж. Я советский человек (ах, как тошно произносить эти слова в этом кабинете!), и я скажу "да".
– А мне? На слово? Ты не веришь?
И вдруг я успокаиваюсь. Я вдруг понимаю - с кем имею дело. Это как луч, о котором я только что читал стихи. Ладно, товарищ лейтенант...
– Отчего же...
– Голос у меня ровный, слова слетают, словно парашютисты с вышки: медленно-медленно.
– Вам, человеку, я верю. Пока не доказано обратное. А по существу... Я верю товарищу Сталину и всем вождям. Кому еще? А знаете, ведь даже товягода1 (произношу слитно) оказался мразью. И товежов1. Много еще неопознанных, вы согласны?
– Мы меняемся местами. Он явно не готов к такому повороту.
– Я изучал девицу. Наблюдал за ней. При мне или по разговорам товарищей за ней ничего не замечалось.