Мертвые сыновья
Шрифт:
Даниэль испытывал странное ощущение. Точно что-то неведомое сдавило его, и он не может пошевелить ни рукой, ни ногой. Пиджак медленно пополз с плеч. «А тебе какое дело?» — словно в чем-то убеждая себя, подумал он. Но гнетущая боль не проходила.
— Как это произошло?
— Попросились искупаться. Долго не возвращались, да никто и не беспокоился, — Санте у нас доверяли.
— Санта? Он тоже?
— Нет. Он, видно, не был в сговоре. Этот гад воткнул ему кухонный нож вот так… Санту нашли у дуба. Истекал кровью. Не смог и слова сказать. Мы его все жалеем. У него скоро кончался срок. Да, не повезло парню…
Говоря «вот так», капрал Пелаес, точно лезвием, провел большим пальцем по левому боку. От этого жеста Даниэля зазнобило, и он опустил глаза.
— Ну, мы пойдем! — сказал капрал.
Даниэль поднял голову, и в утренних сумерках опять взглянул на его лицо — отекшее, свинцовое; маленькие глазки оттянуты к вискам; губы сжаты — одна белая полоска, точно
Охранники поднимались в горы. Точно три призрака карабкались по склону. Чернели в тумане до блеска начищенные стволы винтовок. Шуршали сухие листья, и Даниэлю казалось, что жандармы ступают по тонким золотым пластинкам. Он вернулся в сторожку за мылом и полотенцем. В мертвой тишине быстро спустился к реке. Он знал каждый камушек на этой дороге. Вода в ущелье клокотала будто в горле. Горя от нетерпения окунуться в ледяную, хранившую следы ночи воду, Даниэль с ожесточением бросился в реку. Здесь было темно. Только поблескивали камни, белые и круглые, как черепа. Не спеша, сознавая, что еще не пришел в себя, он вылез на берег. Видно, что-то еще осталось в его душе, отчего он не воспринимал окружающий мир. Кожа его словно пропиталась вином и злостью, и вода не могла смыть их. Здесь, в своей сторожке, он жил будто в плену у деревьев и ветра, вдали от людей, которые преследуют, убегают, веселятся на праздниках, поют во время шествий и втыкают кухонные ножи в бока своих друзей. «А я ничего не могу делать. Словно я уже и не живу на свете. Чужой, всем чужой. Наверно, я принадлежу другому времени или я вне времени. Как бы там ни было, все-таки не следует стоять мокрому и раздетому в этом лесу, хотя ничего у меня нет, кроме этого леса, и ничего другого после меня не останется. Кто я? В кого превратился? Что со мной стало? Я не с ними. Я ушел от людей, не знаю ни их забот, ни их надежд. И не хочу знать!» Кружась, налетел ветер. Даниэль вздрогнул. Дробно застучали зубы. Там, на склоне, с ветвей свисали рваные клочья молочного тумана — будто кусочки белоснежной вуали легко плыли меж темных теней. «Призраки. Только они и живут во мне: призраки».
Даниэль до красноты растерся полотенцем. Быстро оделся и, прислонившись к дереву, стал надевать ботинки. Меж скал виднелась узкая и длинная полоска неба, с которого одна за другой поспешно убегали последние звезды.
Он медленно выбрался из ущелья. Наверху листья папоротника казались еще белыми, как свет луны. Черные стволы дубов бесстрастно смотрели поверх головы, а ветер странно посвистывал, будто врывался в ущелье сразу с двух сторон. Туман все сгущался. «Неважный денек для погони. И для бегства тоже», — мелькнуло в голове, и сразу пришло на память лицо Санты. «Он убил Санту. Зачем? Ну конечно, чтобы убежать. Это ясно как божий день. Многие убивают, чтобы убежать. Надо, всегда надо бежать. Этого никогда не поймут ни капрал Пелаес, ни Эррера, ни даже Санта…»
Даниэль вошел в сторожку и разжег очаг. Пламя распустилось причудливым, редкой красоты цветком. Кофе он хранил в жестяной банке. Крупные зерна, без запаха, светло-коричневого цвета; его уступил Даниэлю из своих запасов Мавр. Катая бутылкой по гладкому камню, Даниэль начал толочь кофе. В нос забивалась мельчайшая пыль. «Все-таки этот молокосос сделал по-своему», — подумал Даниэль. Вчерашний день был невыносимым, просто невыносимым. Он уже думал, что не выдержит. Со свечками в руках заключенные шагали друг за другом. Впереди процессии — священник, позади — женщины в черных, завязанных у подбородка платках, и дети с голубыми лентами непорочного зачатия и блестевшими в утреннем солнце алюминиевыми бляхами на шее. Мужчины пели. Возможно, они пели что-то другое, но Даниэлю упорно лезли в уши только эти слова: « Славен господь бог, свят господь бог, Михаил Архангел архистратиг…» Перед ним, на влажной сентябрьской земле простиралась тень Паскуаля Доминико. От холодного ветерка пламя свечей дрожало, у некоторых оно совсем погасло. А после этот обед в бараке!.. Он сидел в углу, между лесниками Лукаса Энрикеса. Разговорчивый отец-бенедиктинец частенько прикладывался к рюмке и рассказывал смешные истории. Рядом с ним, опустив голову, почти ни к чему не притрагиваясь, сидел Диего Эррера. За стеклами очков угадывались маленькие, какие-то жалкие глаза. Изредка он машинально улыбался. Даниэль ни разу не обернулся, не взглянул на площадку, откуда неслись крики заключенных. «Мне не следовало сюда приходить, — думал он. — Не следовало приходить. Почему я очутился здесь, за этим столом, в окружении этих людей?» Никто не был близок ему. Все они из чуждого мира. Он никогда не встречался с ними и вдруг оказался за одним столом: сидит рядом, рука об руку, и ест этот ужасный рис с цыпленком, который все подносят и подносят Мануэла, Маргарита и работающие на кухне заключенные. И только вино, друг детства
Даниэль ушел еще засветло. Ни с кем не простившись, быстро пересек мостик. В бараке продолжали пить коньяк вперемежку с анисовой водкой. За столом заключенных еще пели песни. (Почти не было разницы между узниками и стражей.) Даниэль вспомнил о сбежавшем парне. Он видел его вчера у реки. Опершись руками о камни, тот смотрел в воду. Даниэль подумал тогда: «Еще один чужой на этом празднике». Захотелось подойти к нему, положить руку на плечо и сказать несколько теплых слов. Но он знал, что парень ответил бы ему: «Иди-ка своей дорогой, ты свободный человек», — и убежал бы, а ему нечего было бы возразить.
Уже совсем стемнело, когда он добрался домой. Машинально налил в кружку сусла, стал пить, чтобы забыться, не думать. Думать было нельзя. Это он хорошо понимал; это звучало в воздухе. Может быть, еще ночью охранники проходили мимо его сторожки. Но не зашли. «Наверное, они уже давно ищут того парня». Он ничего не слышал, потому что рано улегся спать — голова у него стала как огромный нарыв, до нее нельзя было дотронуться. Она и сейчас еще болела, а во рту пересохло. «Какая дурацкая, возмутительная попойка».
Даниэль поставил алюминиевую кастрюльку с водой на огонь. Осторожно собрал с камня размельченный кофе и всыпал его в чашку. Потом оправил кровать и прикрыл ее толстым в больших квадратах одеялом, на котором виднелись инициалы Элиаса Корво.
Ветер кружил огромные песчаные тучи. Непрерывно меняя окраску, они становились желтыми, серыми или совсем белесыми. Вихрь швырял в лицо колючий песок. Песок толченым стеклом хрустел на зубах и, хотя на пляже было холодно, горячо звенел в ушах. Буря стонала, словно цимбалы: в ней слышались и отзвуки далекой жестокой битвы, и мягкий шелест птичьих крыльев, и дробный стук о мостовую накрапывающего дождя. Неистовый ветер трепал весеннее утро. Клубы песка поднимались над пляжем (неширокой трехкилометровой полоской), будто во всех уголках его вдруг сразу раскрылись необыкновенные, гигантские, причудливые цветы. Впереди расстилалось море. Свинцовое, неспокойное, оно катило свои волны на берег, освещенный бледными лучами восходящего солнца. Море мрачно дышало — огромное чудище-лакомка неторопливо лизало шершавым языком прибрежный песок. Позади, двести — триста метров от берега, колючая проволока. С утра до вечера рокотало море, завывал ветер. Идти было трудно.
Сначала Даниэль не обратил внимания, а потом заметил, будто что-то притягивает к земле: песок, мгновенно засасывая, предательски убегал из-под ног. Каждый шаг давался с трудом — ноги вязли в сыпучей зыби. По узкой песчаной полоске между морем и колючей проволокой, тяжело передвигая ноги, двигались люди. Повсюду виднелись жалкие лачуги со странными флагами: носок, шапка, платок, привязанные к палке.
Люди слились с этим фоном, растворились в нем, их поглотил царящий повсюду серый цвет, грубый, навязчивый. Ступая на сыпучий песок, они сразу чувствовали себя беззащитными зверьками и хотели одного — перепрыгнуть колючую проволоку, очутиться по ту сторону. Песок засасывал не только ноги, его власть распространялась и на сердце; словно и оно, покидая человека, медленно погружалось в песок.
Час спустя прибыли грузовики с хлебом. Толпа ринулась к ним. Кажется кто-то кричал, пытался остановить; но люди не слушали. Завернутые в пальто, шинели, а то и просто в одеяла, держа руки под мышками, точно сложенные крылья, люди бежали, высоко, по-журавлиному поднимая ноги. Поверх протянутых рук с грузовиков бросали хлеб. Круглые солдатские хлебы с номерами посередине падали на песок. Люди жадно кидались к ним. Кто-то сказал: «Неплохое зрелище мы устроили! Как звери!» Потом стали бросать банки с сардинами. Жандарм все кричал, чтобы становились в очередь и что хватит на всех. Наконец и Даниэль получил свой хлеб и спрятал его под мышкой. Запахнулся поплотней в куртку и уселся на песок неподалеку от моря, намеренно повернувшись спиной к колючей проволоке. Рядом с ним какой-то парень открыл банку с сардинами. Вытаскивал их рукой и отправлял в рот. Масло стекало по пальцам прямо к запястью. Парню было лет восемнадцать. Старое одеяло с дыркой для головы служило ему плащом. Черные, глянцевые волосы падали на уши, прикрывали шею. Он походил на цыгана — синие глаза поблескивали на желтоватом лице. Но говорил парень по-испански, на жаргоне городских окраин. Он с улыбкой взглянул на Даниэля и что-то сказал. Даниэль промолчал и отвернулся. (Тогда и появилось в нем это странное чувство отчужденности. Это была измена. Первый шаг к измене.)