Мещанин Адамейко
Шрифт:
«Вор?! — говорил сам себе Адамейко, разглядывая дома золотые часы. — Нет, не вор, — отвечала собственная мысль.
– Не вор: не для себя вытащил и без всякой корысти… И никогда в жизни ничего не крал!» — «Возврати! — предлагала уже другая мысль. — Незаметно подкинь часы немцу…» — «Нет!
– отвечал Адамейко: — Я себя не боюсь!…»
И поздно вечером, выйдя из дому, он направился к набережной. Уже у самого берега Невы он остановился и вынул из кармана золотые часы. Минуту он разглядывал их, — и вдруг ему стало жаль с ними расставаться; о старике немце он ни разу не вспомнил.
«А
Часы лежали на ладони, — и Адамейко представилось, что в руках его бьется чье-то живое, кровоточащее сердце…
«Поборю! — ответил он своей мысли. — Добьюсь!…»
И, крепко сжав рукой часы, он вдруг размахнулся и бродил их в воду…
Еще большую борьбу с самим собою Ардальон Порфирьевич вел в другой раз, когда дело шло уже о близкой ему по крови человеческой жизни.
Рассказанный ниже случай мог заинтересовать даже общественное мнение Петербурга: по крайней мере с этой целью, очевидно, напечатали о нем в одной из здешних газет, и тогда-то впервые имя Ардальона Порфирьевича, как, в некотором смысле «героя», попало в печать.
Дело происходило в первые дни революции. Двадцатилетний Адамейко искренно сочувствовал народному мщению, но непосредственного участия в нем принять, к своему сожалению, не мог, так как не знал лично не только разыскиваемых тогда сановников, но и городовых, предусмотрительно сбросивших теперь свою полицейскую форму.
Однако скоро представился случай, позволивший Ардальону Адамейко активно доказать его преданность революции: в квартиру его вдовствующего отца, мелкого служащего какой-то ссудосберегательной кассы, неожиданно приехал из провинции родной брат его покойной матери, «дядя Николай», которого Адамейко знал до сих пор только по фотографической карточке. В первый же вечер Адамейко узнал, что «дядя Николай», служивший в губернском городе полицмейстером, принужден был оттуда бежать в Петербург, где рассчитывал на сочувствие и содействие родственников. Полицмейстер сбрил свои пушистые, запечатленные на карточке усы и сам говорил, что «похож теперь на знаменитого депутата Государственной думы, ворочающего делами юстиции…» Но больше сходства у него было все же с покойной своей сестрой, и Ардальон Адамейко, любивший свою мать, с любопытством и даже с некоторой нежностью вглядывался в лицо полицмейстера.
Последний благополучно прожил с чужим паспортом несколько дней у своего зятя, не зная того, какие одновременно два разных чувства вызвал он своим приездом у племянника. Так и неизвестно, как поступил бы тогда сдерживаемый памятью о матери Адамейко, но насмешливое и обидное отношение бывшего полицмейстера, проявленное им однажды в разговоре к наиболее известным людям революции, — решило уже его участь: ночью пришли гурьбой студенты-милиционеры, и «дядя Николай» был арестован, а о поступке Ардальона Адамейко было напечатано в газете.
Недаром оба эти случая вспомнил Ардальон Порфирьевич, шагая теперь к Обводному, к дому Сухова: они служили в памяти теми рубцами, по которым вспоминается рана; они оставили наиболее заметный след его самоборства.
Точно такое же чувство, как мы уже сказали, охватило теперь Ардальона Порфирьевича; но на этот раз оно был еще острей и более волнующим: красота Ольги Самсоновны притягивала к себе, звала, и Адамейко чувствовал уже всю значительность для себя случайной встречи с этой женщиной.
Выйдя на самый Обводной, Адамейко вспомнил, что хотел прийти к Сухову с каким-либо гостинцем и что, конечно, лучшим подарком в данном случае будет что-нибудь съедобное, — и он, зайдя в булочную, купил свежего ситного и десяток сдобных рогалек.
Через пять минут он подошел уже к дому, где жил Федор Сухов. Это был типичный «петербургский» дом, вернее, несколько совершенно одинаковых, образовывающих прямоугольник двора домов — громадных, шестиэтажных, и от одной стороны этого прямоугольника внутри двора тянулись параллельно друг другу еще два таких же высоких дома, но более коротких, так что внутри всего двора были еще три маленьких дворика.
Дом этот был густо населен преимущественно семьями рабочих, кустарей и мелкими торговцами, и по двору проходило одновременно множество народа, и стоял звонкий и беспорядочный крик и шум, производимый десятками детских голосов.
Дети и подростки в нескольких местах играли в футбол, а Ардальон Порфирьевич заметил, что у большинства детских "команд» футбольным мячом служили туго и кругло сшитые тряпки, а в лучшем случае маленький крокетный шарик или выпускающий каждую минуту воздух, неуклюже шлепающийся по асфальту простой резиновый мяч.
Вперемежку с детьми бегали и орали по двору — и отвечали им с крыши — большие и малые кошки и коты — рыжие и черные, жирные и тощие, и шел от них едкий неприятный запах, особенно ощутимый на лестницах, и без того грязных, отдающих сыростью; тут же шла перебранка между двумя пьяными и их негодующими женами, и на весь двор вдруг взлетало — тяжело рассыпающейся, но ни у кого не возбуждающей уже интереса ракетой — бранное, матерщинное слово, и только кто-нибудь из играющих детей, услышав его, тут же бросал звонко детьми же придуманную рифму: «в лоб, в лоб!…»
Неуверенно прокричит где-нибудь «халат! халат!» перекупщик-татарин; залает чья-то собака; пропоют веселую частушку поздно работающие подмастерья-сапожники; упадет вдруг с верхнего этажа и вызовет испуг внизу разбитое вдребезги стекло из оконной рамы; протопают грузно по асфальту двоpa что-то привезшие ломовые лошади-тяжеловозы, — и все это сольется в один не утихающий шум, гулко ударяющийся о немой громадный камень домов, одетых в лохмотья выцветшей, давно произведенной покраски…
Ардальон Порфирьевич долго искал квартиру Сухова: она оказалась на третьем дворе.
У самого подъезда он увидел вдруг Галку и бегающую подле нее собаку. Девочка тоже заметила его и даже прыгнула ему навстречу, дружелюбно улыбаясь, как старому уже знаков мому.
— Здравствуй, дяденька… Ты к папе? — спросила она и с любопытством посмотрела на большой сверток, который держал в руках Ардальон Порфирьевич.
Она видела точно такие же свертки, в тонкой серо-желтой бумаге, выносимые людьми из кондитерской, где стояла у двери и выпрашивала у выходящих копеечки, — и уже показался ей таким же соблазнительным и вкусно пахнущим.