Место, куда я вернусь
Шрифт:
Эта наша прерванная встреча произошла в четверг. График, предписанный нам обстоятельствами с математической точностью, предоставлял нам время в середине дня по понедельникам, средам и четвергам, когда Лоуфорд с двух до половины шестого вел занятия в университете, вторник же у меня отпадал из-за моего семинара, а пятница была отдана миссис Джонс-Толбот. Так что теперь, после этого металлического удара часов в четверг, мне предстояло ждать девяносто три часа, до двух часов дня в понедельник, — целая унылая пустыня, которую надо было как-то преодолеть. Или, скорее, космическая пустота, арена без зрителей, на которой я должен был снова и снова разыгрывать эту неоконченную сцену со всеми ее мгновениями злости, нездорового любопытства и отчаяния. Это было больше всего похоже на состояние,
В четверг вечером я попытался читать, потом лег в постель, но заснуть не смог. Я встал, оделся, походил по комнате, потом вышел на улицу, пошел по испещренной лунными пятнами лесной тропинке в сторону дома Каррингтонов и остановился на опушке, глядя на него. Его шиферная крыша отливала синевой ночного неба или ночной воды, стены в лунном свете были белыми, как кость, а сам дом, погруженный в сон, показался мне хранилищем полутора столетий истории, никем не записанной, и жизней множества людей, неизвестных мне даже по имени.
Стоя на темной лесной опушке, я смотрел и смотрел на дом по ту сторону мирного, залитого лунным светом луга. Помню, я подумал, что он немного похож на дом Бертонов там, в округе Клаксфорд, штат Алабама, который я однажды видел, сидя рядом с отцом в запряженной мулами повозке, с хрустом медленно катившейся по гравию большой дороги. Разглядывая тот дом, я размышлял, как он может выглядеть внутри, что может чувствовать человек, входя в него, что это за люди, которым милостью Божьей позволено входить в такие дома. И тут мой отец, видя, что я не свожу глаз с дома на холме, сказал: «Это старик Бертон — его дом». Он сплюнул, и длинная струя слюны, янтарной от табачного сока, угодила точно в круп ближайшего мула, расплескавшись блестящими каплями по жесткой шерсти. Потом отец надвинул еще ниже на лоб свою старую черную фетровую шляпу и, злыми глазами глядя из-под нее, словно из засады, на белый сверкающий гравий дороги, на протяжении нескольких миль не сказал больше ни слова.
Теперь, разглядывая этот погруженный в сон дом в Теннесси, я подумал, насколько естественно было бы, если бы Розелла Хардкасл, так и не став Розеллой Каррингтон, лежала в эту самую минуту в спальне на втором этаже дома в Алабаме рядом с человеком по фамилии Бертон. Эта воображаемая картина не вызвала у меня чувства утраты или ревности, такой естественной она мне показалась, так это было бы в порядке вещей. Если я при этом что-то и ощутил, то всего лишь стоическую покорность судьбе, какую должен ощущать — какую ощущает, могу я теперь сказать, — человек на склоне лет, размышляя о незыблемости мирового порядка, о неотвратимости его законов и вспоминая слова Вергилия, выражающие всю печаль бытия, — «lacrimae rerum», «слезы вещей».
Глядя на дом по ту сторону залитого лунным светом луга, я испытывал, пожалуй, даже легкое сожаление от того, что Розелла Хардкасл не лежит сейчас в том, другом доме, далеко отсюда. Тогда мне не пришлось бы стоять здесь, на темной опушке леса, глядя на это здание.
Но я стоял здесь, и через мгновение все встало на свои места. Розелла Хардкасл на самом деле лежала вон там, в этом доме, рядом с Лоуфордом Каррингтоном, в их спальне, которую я даже не мог себе представить, но все же, одолеваемый болью и злостью, пытался это сделать, чтобы в полной мере испытать эту боль и эту злость, и изо всех сил старался мысленно увидеть ее спящей.
И вдруг я осознал, что никогда не видел ее спящей.
Как спит воплощенная мечта? Но она уже не была воплощенной мечтой, она была реальностью. Ревность сделала ее реальной.
Я не знал, в какой позе она лежит. Ничком, вытянув руки над головой и глубоко вдавив одну щеку в подушку, со спутанными волосами, упавшими на лицо? Или на спине, откинув обнаженную руку так, что на внутренней стороне локтевого сгиба в лунном свете, может быть, видны голубые ниточки артерий, запрокинув голову назад и подставляя взгляду беззащитную шею? Или на боку, подтянув колени к груди, словно ребенок, сжав правую руку в кулачок у самого подбородка и приоткрыв рот, словно, как в давно забытом
Нет, я еще никогда не видел ее спящей. И эта мысль неотступно звучала у меня в голове, как отчаянный cri de coeur [23] . Как будто мне от нее ничего не досталось. Что досталось мне от нее? Только то, что я имел, — а это, как показалось мне в ту минуту, сущее ничто. Как будто нельзя было ею обладать, нельзя было даже испытать это слепое наслаждение вне времени и пространства, если не закрепить их, увидев ее лицо во сне.
И я поймал себя на том, что пытаюсь представить себе, как будет выглядеть ее лицо во сне, когда она состарится.
23
Крик души (фр.).
Я не мог себе этого представить и понял, что много лет спустя, оглядываясь в прошлое, буду знать, что мне не досталось ничего.
Мне оставалось только вернуться в свой дом, где я, ближе к рассвету, наконец заснул. Проснувшись, я подумал, что пропустил утреннюю лекцию, и ощутил тяжкое бремя ничем не занятого дня. Но потом с облегчением вспомнил, что сегодня пятница и мне предстоит идти читать Данте.
В половине третьего я в своем полуразвалившемся автомобиле свернул с автострады, миновал два массивных каменных столба, в прежние времена обозначавшие въезд во владения Каррингтонов и теперь выглядевшие как-то претенциозно, и поехал через холмистый луг, на котором кое-где высились еще не начавшие зеленеть огромные дубы — остатки когда-то стоявшего здесь прежнего леса. Справа, вдали, паслось несколько лошадей. Проехав с четверть мили и обогнув холм, я увидел дом, который вот уже четыре года был для обитателей Нашвилла предметом сплетен, а в последние шесть месяцев стал маленьким плавучим островком, где я мог оставить позади бурлящую пустоту своей жизни и вновь повстречаться со своим прежним «я» и со своими прежними мыслями, которые когда-то, давным-давно, считал такими важными, пусть даже теперь они вызывали у меня лишь скептическую снисходительность.
Там, где кончалась извилистая дорога, на самом высоком холме когда-то стоял прежний дом Каррингтонов, похожий, должно быть, на особняк богатого землевладельца, — здание из красного кирпича с неоклассическим портиком, как в кино или в романах, обитатели которого, несомненно, носили кринолины и козлиные бородки и отличались вздорным, неуживчивым характером, считавшимся признаком благородства и высоких понятий о чести. Несмотря на войны, биржевые паники и натиск всяких неотесанных мужланов, Каррингтоны сумели — благодаря доходам от борделя для офицеров-янки и вообще деловой смекалке, совершенно не подобающей истинным приверженцам Конфедерации, а также своему политическому влиянию и удачным бракам — сохранить это поместье в своем владении, и во времена бума 20-х годов оно еще дышало остатками прежнего очарования. Больше того, по словам Розеллы, это дыхание тогда ощущалось еще сильнее, чем раньше, потому что Николас Каррингтон (старший брат миссис Джонс-Толбот и отец Лоуфорда) жил на широкую ногу, занимался спортом, вращался в высшем обществе, был удачливым финансистом и хорошо понимал, какую ценность представляет собой «старый добрый Юг» в качестве фасада Нового Порядка, особенно когда имеешь дело с чикагскими богатеями.
Ну а в 1930 году дом Каррингтонов сгорел до основания, и сплетники единогласно утверждали, что Николасу были позарез нужны деньги, которые он получил по страховке, — это было еще до предъявления ему первых обвинений в неблаговидных финансовых делах и до того, как вскоре после этого его сердце навсегда объявило забастовку.
Однако в 1946 году миссис Джонс-Толбот, которая к тому времени, по выражению Розеллы, непристойно разбогатела и неожиданно впервые за много лет появилась в Нашвилле, выкупила бывшее поместье Каррингтонов и привезла из-за границы модного архитектора, выстроившего ей на развалинах прежнего дома новый, — она называла его «мой аллегорический каприз».