Место встречи изменить нельзя (сборник)
Шрифт:
– Поехали на Божедомку. Дом семь…
Они осмотрели быстро маленький двухэтажный дом, вернулись назад, уже в МУР, на Петровку, 38, и там Жеглов так же стремительно выколотил из Кирпича адрес Верки Модистки…
Без четверти девять Жеглов отправил Сапрыкина с конвоем и велел опергруппе загружаться в «фердинанд».
– Поедем в Марьину Рощу, к Верке Модистке, – сказал он коротко, и никому в голову даже не пришло возразить, что время позднее, что сегодня суббота, что все устали за неделю, как ломовые лошади, что всем хочется поесть и вытянуться на постели в блаженном
Все расселись по своим привычным местам на скользких холодных скамейках автобуса, Жеглов с подножки осмотрел группу, как всегда проверяя, все ли в сборе, махнул рукой Копырину, тот щелкнул своим никелированным рычагом-костылем, и «фердинанд» с громом и скрежетом покатился.
Жеглов сел рядом со мной на скамейку, и было непонятно, дремлет он или о чем-то своем раздумывает.
Шесть-на-девять устроился с Пасюком и рассказывал ему, что точно знает: изобретатели открыли прибор, который выглядит вроде обычного радиоприемника, но в него вмонтирован экран – ма-а-ленький, вроде блюдца, но на этом экране можно увидеть передаваемое из «Урана» кино. Или концерт в Колонном зале – а на блюдце все видно. И даже, может быть, слышно.
Пасюк мотал от удовольствия головой, приговаривал:
– От бисова дытына! Ну и брешет! Як не слово – брехня! Ой, Хгрышка!..
И снова повторял с восторгом:
– Ой брехун Хгрышка! Колы чемпионат такой зробят, так будешь ты брехун на всинький свит!
Шесть-на-девять кипятился, доказывая ему, что все рассказанное – правда, а он сам, Пасюк то есть, невежественный человек, не способный понять технический прогресс.
Жеглов спросил медленно, как будто между прочим:
– Ты чего молчишь? Устал? Или чем-то недоволен?
Я поерзал, ответил уклончиво:
– Да как тебе сказать… Сам не знаю…
– А ты спроси себя – и узнаешь!
Я помолчал мгновение, собрался с духом и тяжело, будто языком камни ворочал, сказал:
– Недоволен я… Не к лицу нам… Как ты с Кирпичом…
– Что-о? – безмерно удивился Жеглов. – Что ты сказал?
– Я сказал… – окрепшим голосом произнес я, перешагнув первую, самую невыносимую ступень выдачи неприятной правды в глаза. – Я сказал, что мы, работники МУРа, не можем действовать шельмовскими методами!
Жеглов так удивился, что даже не осерчал. Он озадаченно спросил:
– Ты что, белены объелся? О чем ты говоришь?
– Я говорю про кошелек, который ты засунул Кирпичу за пазуху.
– А-а!.. – протянул Жеглов, и когда он заговорил, то удивился я, потому что в один миг горло Жеглова превратилось в изложницу, изливающую не слова, а искрящуюся от накала сталь: – Ты верно заметил, особенно если учесть твое право говорить от имени всех работников МУРа. Это ведь ты вместе с нами, работниками МУРа, вынимал из петли мать троих детей, которая повесилась оттого, что такой вот Кирпич украл все карточки и деньги. Это ты на обысках находил у них миллионы, когда весь народ надрывался для фронта. Это тебе они в спину стреляли по ночам на улицах! Это через тебя они вогнали нож прямо в сердце Векшину!
Ну и я уже налился свинцово-тяжелой злой кровью:
– Я, между прочим, в это время не на продуктовой базе подъедался, а четыре года по окопам на передовой просидел, да по минным полям, да через проволочные заграждения!.. И стреляли в меня, и ножи совали – не хуже, чем в тебя! И может, оперативной смекалки я начисто не имею, но хорошо знаю – у нас на фронте этому быстро учились, – что такое честь офицера!
Ребята на задних скамейках притихли и прислушивались к нашему напряженному разговору. Жеглов вскочил и, балансируя на ходу в трясущемся и качающемся автобусе, резко наклонился ко мне:
– А чем же это я, по-твоему, честь офицерскую замарал? Ты скажи ребятам – у меня от них секретов нет!
– Ты не имел права совать ему кошелек за пазуху!
– Так ведь не поздно, давай вернемся в семнадцатое, сделаем оба заявление, что кошелька он никакого не резал из сумки, а взял я его с пола и засунул ему за пазуху! Извинимся, вернее, я один извинюсь перед милым парнем Костей Сапрыкиным и отпустим его!
– Да о чем речь – кошелек он украл! Я разве спорю? Но мы не можем унижаться до вранья – пускай оно формальное и по существу ничего не меняет!
– Меняет! – заорал Жеглов. – Меняет! Потому что без моего вранья ворюга и рецидивист Кирпич сейчас не сидел бы в камере, а мы дрыхли бы по своим квартирам! Я наврал! Я наврал! Я засунул ему за пазуху кошель! Но я для кого это делаю? Для себя? Для брата? Для свата? Я для всего народа, я для справедливости человеческой работаю! Попускать вору – наполовину соучаствовать ему! И раз Кирпич вор – ему место в тюрьме, а каким способом я его туда загоню, людям безразлично! Им важно только, чтобы вор был в тюрьме, вот что их интересует. И если хочешь, давай остановим «фердинанда», выйдем и спросим у ста прохожих: что им симпатичнее – твоя правда или мое вранье? И тогда ты узнаешь, прав я был или нет…
Глядя в сторону, я сказал:
– А ты как думаешь, суд – он тоже от имени всех этих людей на улице? Или он от себя только работает?
– У нас суд, между прочим, народным называется. И что ты хочешь сказать?
– То, что он хоть от имени всех этих людей на улице действует, но засунутый за пазуху кошелек не принял бы…
– И это, по-твоему, правильно?
Я думал долго, потом медленно сказал:
– Наверное, правильно. Я так понимаю, что если закон один разок под один случай подмять, потом под другой, потом начать им затыкать дыры каждый раз в следствии, как только нам с тобой понадобится, то это не закон тогда станет, а кистень! Да, кистень…
Все замолчали, и молчание это нарушалось только гулом и тарахтением старого, изношенного мотора, пока вдруг Коля Тараскин не сказал со смешком:
– А мне, честное слово, нравится, как Жеглов этого ворюгу уконтрапупил…
Пасюк взглянул на него с усмешкой, погладил громадной ладонью по голове, жалеючи сказал:
– Як дытына свого ума немае, то с псом Панаской размовляе…
И ничего больше не сказал. Шесть-на-девять стал объяснять насчет презумпции невиновности. А Копырин притормозил, щелкнул рычагом: