Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
В свою очередь, французские власти возвели в самом центре своей столицы великолепный мост Александра III, составляющий ее украшение по сей день. Мост был заложен в 1896 году, во время визита во Францию царя Николая II. К выставке 1900 года он был построен в привычных французам формах – а именно, «в стиле Луи-Каторз» – прямо по оси, образованной Домом Инвалидов. По ширине Сена не может сравниться с Невой, но по богатству скульптурного убранства парижский мост далеко превосходил своих питерских собратьев. Точнее, его не с чем было сравнивать, поскольку мосты нашей «северной столицы» не принято украшать скульптурой. Как отмечают парижские краеведы, среди символических изображений, установленных на мосту Александра III, выделяется изображение «нимф реки Невы», выполненное одним из французских скульпторов по имени Ж.Ресипон. Таким образом, водное божество, черты которого не раз пытались угадать наши скульпторы – достаточно будет назвать аллегорию духа Невы, помещенную у подножия одной из Ростральных колонн на Стрелке Васильевского острова – нашло себе место и в центре французской столицы.
В октябре 1918 года, Французская набережная была переименована в набережную Жореса. Продолжающая ее за Литейным мостом Воскресенская набережная получила в 1923 году имя Робеспьера. В первом переименовании прослеживалась некоторая логика, поскольку вождь французских социалистов, товарищ Жан Жорес действительно
Мы допустили бы некорректность, сказав, что события Октябрьской революции прервали творческие связи российского и французского зодчества. Как в то ни трудно поверить, проект здания городского мясокомбината, выработанный одним из лидеров ленинградского конструктивизма Ноем Троцким в начале тридцатых годов, привлек к себе интерес французских коллег и оказал некоторое влияние на их творчество. В 1935 году правительственная комиссия приняла жутковатое здание мясокомбината, по сей день возвышающееся на южной окраине города (Московское шоссе, дом 13). А еще через два года, этот проект получил золотую медаль на Международной выставке искусств и техники, организованной в Париже государственным министерством торговли и промышленности. Конечно, схождения такого рода определялись не столько прямыми связями наших зодчих, сколько тем фактом, что все они продолжали идти параллельным курсом в потоке европейского архитектурного процесса, не одобрявшего консервации национальных школ или вариантов «больших стилей».
При переходе к «сталинскому ампиру», связь еще более ослабла, поскольку советские архитекторы обратились в поисках вдохновения к зданиям и ансамблям эпохи «высокого классицизма». Наряду с этим, нельзя забывать, что «александровский ампир», в особенности в его петербургском варианте, был многим обязан как творческим находкам наполеоновских архитекторов, так и личному привлечению ряда французских зодчих – от Томона до Монферрана. Историю типового строительства у нас принято отсчитывать от Всесоюзного совещания строителей 1954 года и соответствующих постановлений Центрального Комитета КПСС и Совета Министров СССР (1955). Впрочем, и эта стратегия, новая для мировой и отечественной архитектуры, была обязана вдохновением трудам ряда новаторов, среди которых были французы. Так, еще в нашумевшем трактате «Об архитектуре», выпущенном в свет в 1923 году, пророк нового архитектурного вкуса Ле Корбюзье призывал: «Крупная индустрия должна заняться домостроением и поставлять серийные элементы домов. Надо создать „дух серийности“ – стремление строить дома сериями, стремление жить в домах-сериях, стремление мыслить о домах как сериях»… Осмотрев архитектурные сооружения нового парижского района Дефанс, в особенности же чудовищную Великую арку («Тэт-Дефанс»), в пролете которой легко уместился бы собор Нотр-Дам со своими обеими башнями, турист из Санкт-Петербурга может лишь благодарить Провидение за то, что Его попечение, вкупе с экономическим кризисом брежневского времени, избавили наш город от новшеств этого рода. Впрочем, кто знает, что готовит нам будущее: автор проекта нового здания Мариинского театра Доминик Перро, равно как его многочисленные единомышленники, работает не покладая рук.
Заключение
«Не следует задаваться совершенно непосильной задачей – дать определение духа Петербурга. Нужно поставить себе более скромное задание: постараться наметить основные пути, на которых можно обрести „чувство Петербурга“, вступить в проникновенное общение с гением его местности». Этот совет дал исследователям Петербурга Н.П.Анциферов на первых страницах своей знаменитой книги о городе, выпущенной в свет в 1922 году, и сразу же предостерег: «Прежде всего, нужно помнить, что genius loci требует ясного взора, не отуманенного хотя бы подсознательными, произвольными образами». Последние два определения, взятые нами в курсив, содержат в себе скрытое противоречие. Не вызывает сомнения, что как поклонникам «духа города», так и его исследователям следует всемерно избегать произвольных наитий и построений. Наряду с этим, нельзя забывать и о том, что весь человеческий опыт структурируется архетипическими, в основе своей мифологическими конструктами, частично входящими в состав сознания общества, в значительной же степени – его подсознания. Вот почему мы считаем, что будет вполне обоснованным и конструктивным завершить нашу книгу очерком ключевых метафизических концептов, каждый из которых глубоко укоренен в инокультурной среде, и в то же время сохранил актуальность в качестве неотъемлемой части собственно «петербургского мифа».
Формирование «финского мифа» было обусловлено присутствием на территории города и в его ближайших, равно как и отдаленных окрестностях, достаточно многочисленного аборигенного населения, принадлежавшего к типологически отличной, в некоторых отношениях весьма архаичной, традиционной культуры. Уже то, что мы имеем возможность рассматривать не только прошлое контактов с носителями этой культуры, но и их будущее, многое говорит о самом «петербургском духе». Для того, чтобы правильно оценить меру присущих ему толерантности и открытости, достаточно будет задаться вопросом, есть ли у нас хотя бы один шанс услышать речь первоначального кельтского населения в радиусе ста миль от Лондона, или славянских аборигенов (вендов) – в окрестностях Любека. Между тем, представители небольших прибалтийско-финских
Вполне принадлежа сфере западноевропейской цивилизации, Швеция стремилась оттеснить от нее русские земли и «замкнуть на себе», по крайней мере на северном направлении, их контакты с «цивилизованным миром». «Прорыв в Европу» во всех областях, от географической до духовной, составил собой основное содержание «петербургского периода» отечественной истории. Как следствие, «шведский миф» Петербурга воплотил в свое ткани противостояние «дела Карла XII» и «дела Петрова» – или же, в более общем плане, оппозицию «старой» и «молодой» Европы. Нужно заметить, что шведские политики отндь не забыли события далекого прошлого – более того, они их периодически припоминают. К примеру, когда на заседании саммита Европейского союза, президент России В.В.Путин поднял вопрос об участии европейских соседей в приближавшемся трехсотлетии Петербурга (саммит был проведен в 2001 году), наиболее быстрым на ответ оказался гостеприимный хозяин саммита, премьер-министр Швеции Й.Перссон. Заверив высокого гостя, что Евросоюз примет самое активное участие в празднествах, шведский политик отметил, что «российская северная столица в какой-то степени именно шведам обязана своим существованием: она строилась, чтобы их остановить»… Историческая катастрофа шведского великодержавия-«стурмакта», а пуще всего сознательная политика шведских правящих кругов, поколение за поколением трудившихся над воплощением в жизнь новой национальной идеи «активного нейтралитета», сделали соответствующую часть оппозиции решительно неактуальной – однако лишь применительно к Швеции. Что же касается старой политики оттеснения России на восток цивилизованными, но жесткими методами, то она отнюдь не сдана в архив – более того, она возрождается по мере продвижения НАТО на восток. В той степени, в какой Петербург воплощает в себе решительное, но конструктивное противодействие ее проведению, доминантам его «шведского мифа» суждено сохранить свое действие в будущем.
Сущность «византийского мифа» Петербурга определяется тем обстоятельством, что, переняв от Московской Руси православную веру, исторически заимствованную от византийцев, «петербургская империя» предъявила претензии на духовное лидерство в рамках «православного мира» в целом. Как следствие, мечта о вознесении нового, «третьего Рима», сложившаяся еще в «московский период», нашла себе полное воплощение на берегах Невы. Мы говорим о расцвете храмового зодчества, взлете богословской мысли, успехах армии, не раз становившейся на защиту единоверцев на Востоке – но также и грозных опасностях, вроде уклона к «цезарепапизму», омрачившего византийскую «симфонию» властей и более чем присущего «петербургскому православию». В продолжение первых двух столетий исторического бытия Петербурга, константинопольский патриарх, замкнутый в пределах своей резиденции в стамбульском квартале Фенер и воспоминаний о безвозвратно утраченном прошлом «креста на Босфоре», мог лишь благословлять издали наши успехи и предостерегать о скрытых опасностях. С началом гонений на веру, «окно исторических возможностей» снова открылось перед константинопольской церковной дипломатией, и она этот шанс в полной мере использовала. Действуя очень умело и опираясь на помощь греческой диаспоры в США, патриарх Варфоломей I ведет конструктивный диалог с римским папой и активно выступает на международной арене, беря под свой омофор все возрастающее количество православных приходов по всему миру. Учитывая тот факт, что большинство финских приходов и значительная часть эстонских уже ему принадлежат, мы можем прийти к тому выводу, что петербургская епархия давно уже, собственно, граничит с владениями патриарха Константинополя. Как следствие, пока будет преждевременным говорить о прекращении исторического соперничества между «вторым Римом» и «третьим».
Вступление в многообразный культурный диалог с романо-германской Европой составило основную задачу «петербургского периода» отечественной истории. Как следствие, в рамках этого диалога получила себе продолжение привычная, даже архетипическая для «русского мира» роль «запоздавшего социума», прилагающего все свои силы для сокращения – а если возможно, то и устранения исторического разрыва с обществами «передовыми». В более общем плане, в семантике, синтактике и прагматике этого диалога нашла себе яркое проявление хорошо известная современной культурологии оппозиция цивилизации и культуры. Видя и признавая базовое единство западноевропейского общества, у нас сразу заметили его внутренние напряжения и осмыслили их, прежде всего, в форме различия между «немецким миром» и «французской цивилизацией». Мысленно пересматривая те предметные области, которые нам довелось рассмотреть в рамках этой книги, равно как и многие, о которых нам удалось лишь бегло упомянуть, мы замечаем наличие удивительно сильной тенденции, даже пристрастия, к их противопоставлению – но на чисто уже петербургском материале.
«Немецкий мир» испокон веков начинался поблизости, почти по соседству, ливонский рубеж был привычным и стародавним еще для «мужей новгородских», торговые связи, равно как военные предприятия, были облегчены наличием недалеких и в общем удобных сухопутных и водных путей. Напротив, французы жили где-то на далеком краю Европы, до которого надобно было, как говорится, три года скакать. Отсюда возникшее в коллективном сознании россиян почти шоковое состояние, когда звероподобный французский император со своей «великой армией» вдруг объявился почти ниоткуда на западных рубежах нашей страны в 1812 году. «Немецкий мир» был политически раздроблен, однако отменно консервативен, и медленно продвигался к объединению по «великогерманскому пути», что нам было психологически близко и понятно. Напротив, «французская цивилизация» была очень давно и жестко централизована – более того, в некотором смысле, столица ее вобрала в себя жизненные соки всей нации. Пожалуй, эта черта внутриполитического устройства французского королевства, империи, а потом и республики, была для человека «петербургского периода» тоже весьма внятной, чего нельзя сказать о вкусе ко всяческим революциям и широким социальным экспериментам, с некоторых времен составившей характерную принадлежность психологического склада французов.