Метафизика Петербурга. Историко-культурологические очерки
Шрифт:
В тексте блоковской драмы есть еще один слой, несводимый к идеям и образам литературного символизма. Мы говорим о религиозно-мистических убеждениях, которые одушевляют героев его драмы. По внешности, все они – правоверные католики, сторонники графа Монфора, уже вставшего во главе северофранцузского войска, которое выступило против еретиков. На деле это касается лишь отрицательных или нейтральных персонажей. Все положительные герои тянутся к чему-то другому. Наивный и несчастливый Бертран, в уста которого Блок вложил свои самые заветные мысли, прямо говорит во втором действии: «Я, как ты, не верю в новый поход, / Меч Монфора – не в Божьей руке». Искренняя и страстная Изора тянется всей душой к песне прохожего трубадура, вполне сознавая, что тот зовет ее не в тот рай, которому учит святая церковь: «Мать учила молиться меня, / Но песня твоя – не о том…». Она питает к кресту едва ли не отвращение – во всяком случае, силится запечатать его розой, притом не красной, как это обычно для духовной поэзии, но черной: «Дай страшный твой крест / Черною розой закрыть!..». В том, что речь идет отнюдь не о случайной фантазии исстрадавшейся дамы, нас убеждают слова рыцаря Бертрана, помещенные в начало следующего, четвертого действия. Действие происходит в розовой заросли, вокруг много алых роз, но внимание рыцаря останавливает то, что на груди заснувшего трубадура – неизвестно откуда взявшаяся черная роза, легшая поверх креста. Здесь
Не располагая пока документами, позволяющими точнее оценить вероятность такого влияния, мы можем обратить внимание на тот общеизвестный факт, что первоначальный импульс к написанию драмы «Роза и Крест» дал известный в то время деятель по имени Михаил Иванович Терещенко. Располагая очень значительным капиталом, он был любителем театра и вообще большим эстетом. На третий день Пасхи 1912 года Терещенко познакомился с Блоком, сразу сошелся с ним и предложил сочинить либретто балета «из жизни средневековых провансальских трубадуров». Блок загорелся идеей и принялся за разработку того круга мыслей, которые в конечном счете вылились в форму драмы «Роза и Крест». Доверяя мнению Михаила Терещенко, поэт встречался с ним едва ли не каждый день и обсуждал мельчайшие детали замысла, разраставшегося на глазах. Между тем молодой капиталист был не только любителем литературы и театра, но и деятельным членом обновленного отечественного масонства французской системы. Связи, завязанные в этих ложах, весьма облегчили ему впоследствии путь к министерскому креслу во Временном правительстве. Трудно предположтить, что в беседах новых друзей никогда не всплывали заветные интуиции французского масонства, через последовательность посвящений во все более высокие градусы которого Терещенко тогда проходил. Роза и Крест с давних времен входили в число таковых. Как видим, через поверхность сцен из средневековой жизни, нашедших себе воплощение в драме «Роза и Крест», просматриваются как отчетливые контуры символистской мистерии, так и менее видные очертания мистерии розенкрейцерской, причем французское влияние в обоих случаях представляется определяющим.
Андрей Белый
Андрей Белый приступил к работе над романом «Петербург» за несколько месяцев до начала 1912 года. Согласно историософии писателя, двенадцатый год каждого столетия был отмечен знаком беды, шла ли речь о смутном времени XVII столетия, или о наполеоновском нашествии 1812 года. Публикация романа началась летом 1913 года, в одном сборнике с блоковской драмой «Роза и Крест» и в предвидении потрясений войны и следующей русской революции. «Французский текст» прослеживается на нескольких уровнях структуры романа. Прежде всего, речь идет об устоявшемся, привычном быте столицы Российской империи, который стал вместе с ней уходить в небытие на глазах первых читателей книги гораздо быстрей, чем они это предполагали. Перевязанные розовой ленточкой бонбоньерки конфет от Баллэ, блонды и «chapeau berg`ere» («шляпка пастушки») от мадам Фарнуа, «th'e complet» («полный чай», то есть чай с сахаром и сливками) поутру – все это касалось таким естественным и привычным жителям и особенно жительницам старого Петербурга, имевшим счастие принадлежать к приличному обществу. В этом отношении со времен Пушкина мало что изменилось. Представители французской «империи мод» и бонтона сохранили свои позиции – и пожалуй, даже расширили их.
Следующий слой текста раскрывает нам философские убеждения главных героев. Весьма важным в этом отношении нам представляется начало Главы третьей, где за обеденным столом в фамильном особняке на набережной Невы сходятся отец и сын, два представителя семьи Аблеуховых. Отец, консерватор и ретроград, ставит вопрос сыну Коленьке, кто написал тот трактат, который тот сейчас изучает. Ответ сына, склоняющегося к социализму и даже терроризму, гласит: «Коген, представитель современного кантианства». – «Позволь – контианства?» – «Нет, кантианства, папаша…» – «Канта Конт опроверг?» – «Но Конт ненаучен…» …….. – «Не знаю, не знаю, дружок; в наше время считали не так…». Как видим, идейное противостояние двух поколений – отца, одного из последних столпов «петербургской империи» и сына, мечтающего о ее разрушении – выражено в оппозиции двух философов, немца и француза, Канта и Конта. Их противопоставление представлялось автору настолько важным для построения архитектоники романа, что весь этот раздел получил заголовок «Конт – Конт – Конт!».
Сейчас Огюста Конта никто не читает, тем более мало кто стал бы его сопоставлять с великим Иммануилом Кантом. Между тем, было время, когда Конт был у нас более чем влиятелен. Если перечислять лишь влияния, приоритетные для развития отечественной философской мысли, то сперва, в XVIII веке, тон у нас задавало французское Просвещение. В первой половине XIX столетия пришел черед «философской интоксикации» идеями немецких философов – Шеллинга, потом Гегеля. Во второй половине XIX века, пришло время всеобщего увлечения идеями Конта, а также его последователей – таких, как Милль и Спенсер. Учение Конта, изложенное им прежде всего в трактате «Курс позитивной философии», впервые изданном в 1830 году, по крайней мере в двух отношениях развивало любимые мысли французских просветителей. Автор решительно отрицал всякую метафизику и считал человека не более, чем звеном в развитии природы. Как следствие, биология становилась «царицей наук», а методы ее предполагалось желательным и возможным распространить на изучение внутренней организации и истории общества и государства. Позитивизм Конта привлек внимание ведущих умов в лагере либеральной буржуазии. После начала «великих реформ» на повестку дня у нас встала выработка разных проектов преобразования общества и государства, оценка их сравнительной эффективности, ближайших и более отдаленных последствий. Между тем, позитивизм придавал большое значение применению научного метода для построения оптимальных моделей общественной организации, соответствуя в этом отношении «духу времени». Предлагая, таким образом, взяться за проведение широких преобразований в интересах всего общества, Конт полагал все же, что разумный прогресс может быть обеспечен лишь при сохранении строгого порядка и к топору ни в коем случае не призывал. Именно это линия должна была особенно привлекать внимание сенатора Аблеухова, хранившего верность идеалам молодости, которая пришлась на «золотые шестидесятые» годы.
Наряду с этим, не успев демонтировать старую метафизику, Огюст Конт принялся за воздвижение новой. «Средством
В следующем, духовном слое романа – там, где герои входят в пространство видений и грез и принимают посетителей из астральных миров – о позитивизме и речи нет. В главе «Суд» Николай Аблеухов лепечет что-то о ценности Канта, но «преподобный монгол», облеченный в халат с изображениями драконов и подобие митры о пяти ярусах, останавливает его одним движением руки. – «Задача не понята: параграф первый – Проспект». – «Вместо ценности – нумерация: по домам, этажам и по комнатам на вековечные времена». – «Вместо нового строя зарегистрированная циркуляция граждан Проспекта». – «Не разрушенье Европы – ее неизменность»… Так носитель «монгольского дела» опознает родной дух в «деле Петровом» и одобряет его, а стильный кабинет в особняке на набережной Невы застывает под веянием «тысячелетних ветерков».
Маяковский
Общее содержание поэмы «Облако в штанах», писавшейся в 1914–1915 годах, памятно многим читателям. Разделив поэму на четыре части, поэт посвятил их последовательному отрицанию того понимания любви, искусства, общественного строя и религии, которое исповедовалось большинством его современников в России. Молодой футурист придавал своему сочинению исключительное значение, рассматривая его как «катехизис современного искусства». Себя он видел предтечей грядущей русской революции – а может быть, ее «тринадцатым апостолом» (именно это название поэма первоначально получила). В конце второй части он сам говорит о том, как прошел «…Голгофы аудиторий / Петрограда, Москвы, Одессы, Киева», узрел «…идущего через горы времени, / которого не видит никто» и понял главное: «Уже ничего простить нельзя. / Я выжег души, где нежность растили. / Это труднее, чем взять / Тысячу тысяч Бастилий!». Как видим, предвидение скорого наступления русской революции соединяется здесь с воспоминанием об общеизвестном парижском событии 14 июля 1789 года. Единственное возражение тут состоит в том, что первая часть «Облака в штанах» начинается, как известно, со слов «Вы думаете, это бредит малярия? / Это было, / было в Одессе» и, следовательно, с формальной точки зрения отношения к Петрограду иметь не может.
На это нужно заметить, что к «южной столице России» была приурочена лишь любовная линия поэмы В.В.Маяковского, поводом к написанию которой послужил неудачный роман с М.А.Денисовой. Что же касается других линий, то тут горизонт существенно расширяется, охватывая, как мы только что видели, и Киев – «мать городов русских», и «первопрестольную» и нашу «северную столицу». В автобиографических заметках «Я сам» обстоятельства написания основного текста поэмы очерчены так: «Май. Выиграл шестьдесят пять рублей. Уехал в Финляндию. Куоккала. Куоккала. …Вечера шатаюсь пляжем. Пишу „Облако“. Выкрепло сознание близкой революции. Поехал в Мустамяки. М.Горький. Читал ему части „Облака“. Расчувствовавшийся Горький обплакал мне весь жилет…». Действительно, в середине мая 1915 года, неожиданно получив в свои руки сумму, значительную для полунищего футуриста, Маяковский поехал в пригород Петрограда – Куоккалу (теперешнее Репино), остановился там в гостинице при железнодорожной станции и отдался творческому труду. Рабочим кабинетом ему служил берег Финского залива, продутый насквозь холодными северными ветрами. Там можно было до бесконечности ходить взад и вперед по пляжу, у подножия так называемой «Бартнеровской стены», гудя под нос ритм и выкрикивая слова поэмы, рождавшейся буквально «на ходу». Кругом были дачные поселки, куда на летнее время охотно перезжали видные представители петроградской интеллигенции – Кульбин, Чуковский, Репин, Горький и многие другие. Им довелось стать первыми слушателями нового сочинения Маяковского и после первых колебаний принять ее. Большинство присутствовавших при чтении предчувствовали скорое наступление революции, а некоторые активно ей помогали. В любом случае, ясно было, что революция разразится в столице империи. В силу таких соображений, мы можем не только говорить о воздействии петроградских впечатлений на концепцию поэмы «Облако в штанах», но и восстановить в ней пласт, связанный с идеями и образами «петроградского текста».
Семнадцатым апреля 1917 года помечена небольшая поэма «Революция», жанр которой был определен в авторском подзаголовке как «Поэтохроника». Действие начинается 26 февраля с описания стихийного возмущения солдат Волынского полка, а 27-го герою становится ясно, что речь идет о наступлении событий всемирно-исторического значения: «Граждане! / Сегодня рушится первое тысячелетнее „Прежде“. / Сегодня пересматривается миров основа … Граждане! / Это первый день рабочего потопа». Как видим, поэт сохранил верность себе, видя в происходящем не просто социальный взрыв, но событие метафизическое, сравнимое с основанием новой мировой религии. Дав несколько зарисовок народного возмущения, поэт обратился к картине рабочего Питера: «Рассыпав дома в пулеметном треске, / город грохочет. / Город горит … Это улицы, / Взяв по красному флагу, / Призывом зарев зовут Россию. / Еще! / О, еще! / О, ярче учи, красноязыкий оратор! / Зажми и солнца / и лун лучи / мстящими пальцами тысячерукого Марата!». Как видим, сам город, охваченный заревом революции, поднимается, призывая к восстанию всю страну. Восставшие петроградцы видятся в свете этого духовного пламени как гигант, исполненный духом Жан-Поля Марата – одного из самых вождей якобинцев. Нужно оговориться, что вожди Февральской революции отнюдь не считали себя последователями Марата. Однако поэт-футурист мечтал о распространении начатой революции в физическом и духовном пространстве. Для того он и призывал в Петроград дух Марата. Парижские события 1789 и последующих годов становились, таким образом, своего рода «ветхим заветом», из сокровищницы которого русские революционные массы могли смело черпать образы и примеры.