Метафизика труб
Шрифт:
Ни за что на свете я бы не выбрала своим пятым словом имя моего брата, на 4 года старше меня: этот скверный тип провёл полдня сидя около меня и читая комикс про Тинтена. Он обожал меня мучить. Чтобы его наказать, я не называла его по имени. Таким образом, он как бы не существовал.
С нами жила Нишио-сан, моя японская гувернантка. Она была сама доброта и нежила меня часами. Она не говорила ни на каком языке кроме своего родного. Я понимала всё, что она говорила. Таким образом, моё пятое слово было японским, поскольку я назвала няню по имени.
Я уже дала имена
Значит, говорить означало давать жизнь? Я была в этом не уверена. Вокруг меня люди говорили с утра до вечера и последствия этого вовсе не были также волшебны. Для моих родителей говорить означало следующее: «ol type="1"» Я пригласила супругов Трюк на двадцать шестое. Кто такие Трюк? Да ладно, Даниель, ты кроме них ни с кем не знаком. Мы уже двадцать раз с ними обедали. Не помню, кто такие Трюк? Увидишь.
Не думаю, что существование Трюк усилилось после таких разговоров. Скорее наоборот.
Мои брат и сестра разговаривали по-другому: Где моя коробка лего? Понятия не имею. Врушка! Это ты её взяла! Неправда! Куда ты её дела?
И потом они дрались. Разговор был прелюдией битвы.
Когда милая Нишио-сан разговаривала со мной, чаще всего она рассказывала мне с очень сдержанным японским смехом, как её сестру раздавил поезд Кобе-Ниши-номия, когда она была маленькой. Каждый раз в этом рассказе, слова моей гувернантки обязательно убивали маленькую девочку. Значит, способность говорить могла также и убивать.
Поучительное наблюдение за речью других привело меня к следующему выводу: говорить было столь же созидательно, сколь и разрушительно. Стоило очень осторожно обращаться с этим изобретением.
С другой стороны, я заметила, что существовала также безобидная форма речи. «Прекрасная погода, не правда ли?» или «Дорогая, вы прекрасно выглядите!» — были фразами, не производившими никакого метафизического эффекта. Можно было произносить их без малейшего опасения. Можно было даже не говорить этого. Если это говорилось, то, вероятно, для того, чтобы предупредить людей, что их не собираются убивать. Это было как с водяным пистолетом моего брата; когда он стрелял в меня, говоря: «Пах! Ты убита!», я не умирала, а просто была облита. К такого рода речам прибегали, чтобы показать, что их оружие заряжено холостыми.
Что и требовалось доказать, моим шестым словом стала «смерть».
В доме царила странная тишина. Мне захотелось узнать, в чём дело, и я спустилась по большой лестнице. В гостиной плакал мой отец: такого я раньше не видела. Моя мать держала его в своих руках, как большого младенца.
Очень мягко она сказала мне:
— Твой папа потерял свою маму. Твоя бабушка умерла.
Я приняла ужасный вид.
— Конечно, — продолжила она, — ты не знаешь, что значит смерть. Тебе только два с половиной года.
— Смерть! — уверенно произнесла я прежде, чем повернуться и уйти.
Смерть!
Смерть я изучила с близкого расстояния: смерть, это был потолок. Когда знаешь потолок лучше, чем себя самое, это называется смертью. Потолок это то, что мешает глазам смотреть вверх, а мыслям возвыситься. Потолок это тот же погреб: потолок — это крышка мозга. Когда наступает смерть, гигантская крышка опускается на вашу черепную коробку. Со мной произошло почти то же самое: я прожила это в другом смысле, в возрасте, когда моя память могла запечатлеть это или, по крайней мере, сохранить об этом смутное воспоминание.
Когда метро выходит из-под земли, когда открываются чёрные занавески, когда удушье закончилось, когда глаза близкого человека смотрят на нас по-новому, приоткрывается крышка смерти, пленник покидает погреб, чтобы увидеть небо над головой.
Тот, кто, так или иначе, приблизился к смерти и вернулся невредимым, нашёл свою Эвридику, знает, что внутри у него есть нечто, что напоминает ему о смерти, и что не стоит смотреть ей в лицо. Потому что смерть, как убежище, как комната с задёрнутыми шторами, как одиночество, она одновременно ужасна и заманчива: чувствуешь, что там тебе было бы хорошо. Достаточно лишь позволить себе войти, чтобы погрузиться в спячку. Эвридика так соблазнительна, что забываешь, почему нужно противиться соблазну.
Нужно это только потому, что проход туда — это зачастую билет в один конец. Иначе, это бы не было необходимо.
Я уселась на лестнице, думая о бабушке и белом шоколаде. Она спасла меня от смерти, и немного погодя наступил её черёд. Как будто мы заключили сделку. Она оплатила мою жизнь своею. Знала ли она об этом?
По крайней мере, я сохранила воспоминание о ней. Моя бабушка сняла гипс с моей памяти. Просто прокрутить назад и вот она здесь, живая, держит плитку шоколада как скипетр. Так я возвращаю ей то, что она дала мне.
Я не заплакала. Я поднялась в комнату, чтобы играть с самой лучшей игрушкой на свете: юлой. У меня была юла из пластмассы, стоившая всех богатств мира. Я раскручивала её и часами неподвижно смотрела. Это постоянное вращение казалось мне важным.
Я знала, что такое смерть, но мне не достаточно было понимать это. У меня было много вопросов. Незадача состояла в том, что все думали, будто я знаю только шесть слов, из которых не было ни одного глагола, ни одного союза и ни одного наречия: с этим трудно было построить вопросительное предложение. Конечно, на самом деле, в моей голове был необходимый лексикон — но как внезапно перейти от шести слов к тысяче, не выдав себя?