«Метаморфозы» и другие сочинения
Шрифт:
Н. Григорьева
АПОЛОГИЯ ИЛИ О МАГИИ
APOLOGIA SIVE DE MAGIA
Перевод E. Рабинович
1. Право же, я был вполне уверен, Клавдий Максим, и вы, заседатели совета! я просто не сомневался, что этот заведомо склочный старик — этот вот Сициний Эмилиан — взведет здесь на меня поклеп, не озаботившись загодя его обдумать, и постарается возместить скудость улик только изобилием брани! Конечно, оговорить можно и любого ни в чем не повинного человека, но уличить в преступлении нельзя никого, кроме преступника, — и от такового сознания я особенно рад, — вот как бог свят! рад удачному и удобному для меня случаю пред судом твоим доказать беспорочность философии невеждам, ничего в ней не смыслящим, и оправдаться самому, — пусть на первый взгляд и оклеветан я тяжко, да и трудность защиты усугубляется безотлагательной ее спешностью.
1
АПОЛОГИЯ, ИЛИ О МАГИИ
Перевод сделан по изданию: Арulеi… Pro se de magia liber (Apologia), ed. P. Helm, Lipsiae, 1959. Слова и фразы, употребленные Апулеем по-гречески, выделены в тексте курсивом (греческий язык был распространен в римской Африке почти как латинский — см. гл. 78). Цитаты из «Илиады» приводятся в переводе Н. И. Гнедича, из «Одиссеи» — В. А. Жуковского, из «Энеиды» — С. А. Ошерова.
Предыстория Апулеева процесса о магии (ок. 157-158 гг.) такова. В городе Эе на юге провинции Африки жила богатая женщина Пудентилла, вдова некоего Сициния Амика. У нее было два сына: старший — Сициний Понтиан и младший — Сициний Пудент. Понтиан учился в Афинах и там познакомился
У Апулея были хорошие связи (вплоть до проконсула Африки Авита), у него не было общих имущественных интересов со старшим поколением Снциниев, его ораторский талант мог пригодиться в тяжбах; при этом он был беден и мог прельститься возможностью пожить в достатке, а затем получить что-нибудь (немного) по завещанию жены, детей от которой у него наверняка бы не было. Наследство явно ожидалось вскоре: Пудентилла была болезненна и в свои сорок с небольшим лет выглядела почти на шестьдесят. Такой брак не согласовался с планами старших Сициниев, и дядя Понтиана Сициний Эмилиан вместе со своим другом Гереннием Руфином попробовал взять под контроль богатство Пудентиллы. Понтиана женили на дочери Руфина и быстро дали ему понять, насколько опасным отчимом может оказаться Апулей: Пудентилла искренне влюбилась в красивого и обходительного ритора, то есть вполне могла сделать его после свадьбы владельцем всего имущества и единственным наследником. Понтиан попытался было расстроить брак, но испугался покровительствовавшего Апулею Авита. Пудентилла вышла за Апулея, Понтиан скоро умер; несовершеннолетний Пудент, лишившись опеки брата, перешел под опеку Эмилиана и должен был жениться на овдовевшей дочери Руфина; мать была с ним в ссоре — и теперь наследство само шло в руки к Апулею.
Уже в начале скандала, после сговора, Эмилиан и Руфин (а какое-то время и Понтиан) стали распускать слухи, что Апулей не только не философ, но маг и чародей и приворожил Пудентиллу колдовскими средствами. Слухи эти были опасны: по букве закона чародеи считались уголовными преступниками, и, во всяком случае, с такой дурной славой Апулей не мог оставаться в Эе, а на жизни в Эе и на браке с Пудентиллой основывались все его надежды. Помог случай. В соседнем городе Сабрате правил выездной суд новый проконсул Африки Клавдий Максим. Апулею пришлось защищать перед ним интересы жены в тяжбе с какими-то Граниями. Сициний Эмилиан с друзьями подняли шум, крича, что Апулей околдовал Пудентиллу и даже уморил Понтиана. Апулей воспользовался этим и потребовал, чтобы они срочно предъявили эти обвинения суду в официальном порядке. Они это сделали; Сициний Эмилиан выступил как опекун несовершеннолетнего обвинителя Сициния Пудента, ему помогал родственник-адвокат Танноний Пудент; но обвинение составлялось второпях, надежных доказательств не имело, и Апулей очень легко его опровергнул и вдобавок создал рекламу своему бескорыстию. В первой части обвинения говорилось, что Апулей лишь притворяется философом, а на самом деле — маг; во второй приводились примеры его «чародейств»; в третьей говорилось о главном — о его женитьбе на Пудентилле. Апулей отвечал на эти обвинения соответственно в гл. 4-25, 25-65 и 66-103 своей речи.
Судебная коллегия, возглавляемая Максимом, состояла из его свиты и местных жителей, обладавших римским гражданством. Время для произнесения обвинительной и защитительной речи отмерялось водяными часами (гл. 28, 46 и др.); на время чтения документов и свидетельских показаний (для этой речи не сохранившихся) вода в часах перекрывалась. Дошедший до нас текст речи Апулея гораздо длиннее, чем мог быть произнесен при таких условиях, и, несомненно, был расширен автором для отдельного издания. В разбирательстве такого труднодоказуемого обвинения подсудимому было особенно важно заручиться сочувствием председателя; поэтому Апулей не упускает случая подчеркнуть, что они с Клавдием Максимом (как прежде с Авитом) — люди образованные и понимающие друг друга, а обвинители — грубая деревенщина.
Ты ведь сам помнишь, как всего лишь пять или шесть дней тому назад явился я сюда вести тяжбу против Граниев за жену мою Пудентиллу и без малейших подозрений о всем остальном, — а поверенные обвинителя вдруг обрушились на меня с оскорблениями и с ябедами, будто я-де злонамеренный чародей и даже убийца пасынка моего Понтиана! Но я-то понимал, что не столько стараются они покарать преступление, сколько затеять свару, а потому принялся настоятельно требовать и настоял, чтобы вчинили они обвинение свое судебным порядком. Тут Эмилиан, заметив твое раздражение и вынужденный от слов переходить к делу, растерялся и начал нашаривать себе безопасную щель, где бы утаить вздорную свою склочность. 2. Итак, едва пришлось ему подписывать донос, он разом начисто позабыл о сыне родного брата своего, о том самом Понтиане, убийцей коего только что честил меня столь громогласно, — почему-то он даже и не обмолвился о безвременной кончине юного родича! Однако же, дабы никто не возомнил, будто он уж и вовсе отступился от обвинения столь великого лиходея, он выбрал изо всех ябед только донос о чародействе — доказать нелегко, зато ругаться привольно!
Впрочем, ему и здесь недостает храбрости действовать открыто, — нет, вместо этого он подает на другой день жалобу от лица несовершеннолетнего пасынка моего Сициния Пудента, а себя приписывает лишь в качестве его правозащитника. Вот новый способ драться — чужими кулаками! это для того, разумеется, чтобы под прикрытием мальчишки избежать наказания за облыжное доносительство. Хотя ты с безошибочною твоей проницательностью обратил на это внимание и потому опять велел ему поддержать вчиненное обвинение также и от собственного лица, и он обещал сие исполнить, однако заставить его судиться со мною напрямик оказалось невозможно даже по твоему приказу, — наперекор тебе он со всею своею клеветой по-прежнему упрямо нападает издали, вновь и вновь избегая опасного положения обвинителя и упорствуя в опекунской безответственности. Так что уже до суда всякому легко было сообразить, каково должно быть обвинение, ежели тот, кто сам его затеял и состряпал, сам же и боится произнести его от своего лица. А тем паче когда лицо это — Сициний Эмилиан, который, разнюхай он обо мне хоть что-нибудь достоверное, нипочем не стал бы тянуть с изобличением чужака, повинного в стольких злодействах! который, отлично зная о подлинности завещания дяди своего по матери, облыжно объявил его подложным! который твердил об этом без передышки, даже когда сиятельный Лоллий Урбик 2 объявил решение совета консуляров, что завещание признано подлинным и должно вступить в силу! который до такого дошел умопомрачения, что, вопреки голосу сиятельного собрания, поклялся тогда, что завещание-де все-таки подложно, и сам Лоллий Урбик за это едва с ним не расправился!
2
2. Лоллий Урбик — префект города Рима при Антонине Пии; «сиятельными» называли членов сенатского сословия, потом этот титул сделался официальным.
3. Уповая на твою нелицеприятность и мою невиновность, я надеюсь, что сходное с помянутым решение положит конец также и настоящему разбирательству, ибо очевидно, насколько легче оговорить невинного тому, кто привычен к оговорам и уже был, как я сказал, уличен в лжесвидетельстве по весьма важному делу самим префектом города. Право же, если честный человек, раз ошибившись, следит затем за своим поведением с еще пущею осмотрительностью, точно так же сущий подлец со временем только наглеет и тем менее скрывает свои подлости, чем чаще удается их совершить, ибо стыд — словно одежа: чем больше ветшает, тем меньше о ней попечения. Именно поэтому я почитаю необходимым ради незапятнанности стыда моего прежде опровергнуть всю взведенную на меня хулу, а уж после перейти к сути обвинения. Воистину, защищаю я не одного себя, но и самое философию, коей величие хотя бы и малейшим уязвить попреком есть злейшее преступление; и тем не менее только что поверенные Эмилиана, столько навравшие лично обо мне, заодно — как и свойственно невеждам! — охаяли продажными своими словесами всех вообще философов. Даже если предположить, что пустословие их было корыстным и что за бесстыдство свое они успели получить задаток, — у этих наемных сутяг издавна такой обычай, чтобы непременно ядовитым своим языком бередить чужие болячки, — даже если это так, все же хотя бы и в немногих словах мой ответ должен содержать необходимое по сему поводу опровержение, дабы не показалось, будто я, неизменно и упорно ревнующий, как бы не замараться никаким бесчестием, вовсе не отвечаю на этот вздор не из презрения к оному, но от неумения порядочно ответить. Право же, я думаю, что людям скромным и щепетильным вообще свойственно огорчаться, ежели бранят их, хотя бы и облыжно, коль скоро даже тот, кто сознает себя в чем-либо виноватым, все-таки тревожится и гневается, заслышав дурной о себе отзыв, — а ведь, взявшись за дурные дела, можно и попривыкнуть к дурному с собой обращению уже потому, что ежели другие и промолчат, то сами виноватые помнят и понимают, сколько заслужили попреков. Тем паче всякий честный и непричастный никакому злодейству человек, неупражненный слух которого к брани не приучен и который свыкся с похвалами, но отнюдь не с нежданными оскорблениями, — такой человек особенно скорбит душою, когда его облыжно оговаривают в том, в чем на самом-то делe он сам бы мог винить кой-кого другого.
Поэтому ежели вдруг покажется, что в защитительной моей речи я склонен отвлекаться на пустые и неважные безделицы, то укорять в этом надлежит тех, у кого охота к столь гнусному доносительству, а с меня спросу нет, ибо по чести я буду опровергать все — даже и любую чушь.
4. Итак, ты только что слышал, какими словами начинается обвинение, а слова такие: «Мы обвиняем пред тобою философа миловидного, 3 а также» — вот ведь кощунство! — «равно и весьма искушенного в греческом и латинском красноречии». Именно так, если я не ошибаюсь, начинал обвинение против меня Танноний Пудент, о коем просто немыслимо сказать, будто он искушен в каком бы то ни было красноречии. О, если бы он и вправду уличил меня в столь тяжких преступлениях — в миловидности и в речистости! Тогда я без труда возразил бы ему, как Гектору возражает Гомеров Александр:
3
4. …философа миловидного… — Во времена Апулея социальный статус философа предполагал известный стереотип жизни и поведения: презрение к богатству, к мирским утехам, целомудрие, грубую одежду, строгий и суровый облик, лишенную прикрас речь. Обвинители настаивали, что Апулей ведет себя совсем иначе, и тем подтверждали прочие свои обвинения.
то есть: «Отнюдь нельзя охаивать преславные дары богов, однако таковыми дарами непременно наделяют сами боги, а многим вожделеющим не достается ничего». Это я ответил бы касательно красоты, да еще добавил бы, что даже философам позволительно иметь приятную наружность: так Пифагор, первый объявивший себя философом, красою превосходил всех своих современников; 5 тоже и древний Зенон, уроженец Велии, 6 который первый с искуснейшею проницательностью разрешил неразрешимые апории, этот самый Зенон тоже был на редкость хорош собою — так пишет Платон! 7 Можно припомнить к слову еще множество весьма почтенных философов, у коих лепота телесная украшалась добротою честного нрава; но подобные оправдания имеют ко мне весьма отдаленное касательство, потому что наружность моя и вообще достаточно заурядна, а от неустанных ученых трудов внешняя моя приятность и вовсе слиняла — все соки из меня выжаты, тело хилое, вид испитой, лицо бледное, сила на исходе. Даже волосы, о которых они тут лгут в глаза, будто я-де ношу их длинными развратного ради щегольства, — ты сам видишь эти мои прельстительные кудри: взъерошенные, нечесаные, свалявшиеся в войлок, там и сям вихрами, всклокоченные, косматые, такие, что и не расчесать: я давным-давно не имел времени не то чтобы позаботиться о прическе, но хотя бы распутать гребнем мой колтун! Полагаю, что этим достаточно опровергается злонамеренная моя кучерявость, за которую они тут хотят, чтобы я чуть ли не головой отвечал.
4
…«Нет, не презрен…» — «Илиада» (III, 65-66), слова Париса (Александр — его прозвище) о своей красоте.
5
…Пифагор, первый объявивший себя философом… — Считалось, что Пифагор первый стал называть себя не «мудрецом», а лишь «любомудром» (буквальный смысл слова «философ»). О красоте его см. также «Флориды» (15).
6
Зенон из Элей (лат. Велия) — философ V в. до н. э., знаменитый логически неразрешимыми утверждениями, «апориями» — например, о том, что быстроногий Ахилл никогда не смог бы догнать уползающую от него черепаху. Древним он назван в отличие от позднейшего Зенона-стоика (9)
7
…так пишет Платон! — «Парменид» (127 b).
5. Касательно же красноречия, когда бы и вправду владел я таковым даром, то чему здесь дивиться и чему завидовать, ежели с юных лет я только и ревновал о словесной науке, отдавая ей все силы и совершенно презрев прочие удовольствия? Да и ныне, осмелюсь полагать, вряд ли найдется кто другой, кто бы вот так, как я, день и ночь проводил бы в ученых трудах, пренебрегая даже и ущербом собственному своему здоровью. Однако же красноречия моего они боятся напрасно, ибо ежели я в нем сколько-нибудь и преуспел, то превосходства мне это не дает, но лишь надежду. Тем не менее нет сомнений, что если Стаций Цецилий 8 в стихах своих впрямь говорит правду, будто кто речист, тот и душою чист, то я, конечно, на таковом основании готов повсюду объявить, что никому на свете речистостью не уступлю! Воистину, найдется ли тогда кто-нибудь речистее меня, ни разу не помыслившего ничего такого, о чем нельзя было бы сказать открытой речью? Да, я утверждаю, что горазд говорить, ибо нет за мною такого слова или дела, о котором я не мог бы говорить при всех. А коли так, вот я и поговорю теперь о своих стихах, сочинение коих вменяется мне тут чуть ли не в постыдную провинность. Ты уже и сам заметил, как меня сразу и смешило и раздражало, когда стихи эти оглашались тут этими невеждами с безграмотным неблагозвучием.
8
5. Стаций Цецилий — римский комедиограф нач. II в. до н. э.; от его стихов сохранились лишь отрывки.
6. Так вот, из этих моих безделиц они для начала выбрали маленькое стихотворное послание к некоему Кальпурниану о зубном порошке. Тот решил использовать эту записку против меня, но слишком увлекся, желая мне напакостить, и недоглядел, что ежели эти стишки свидетельствуют о моем злодействе, то и он мне сообщник. Итак, из стихов очевидно, что он просил у меня какого-нибудь средства для чистки зубов, — слушай:
Кальпурниану привет резвыми виршами! Шлю по просьбе твоей для очищения рта Дар Аравийской земли, тонко промолотый: Нежит, белит добела, знатно лощит, мягчит, Десен распухлость больных бережно пользует, Начисто крошки метет трапезы давешней, — Да не приметит никто пятнышка малого, Если нежданно уста смехом оскалятся.А теперь я спрашиваю, есть ли в этих стихах какая-нибудь названная или подразумеваемая непристойность, поминается ли тут хоть какое-нибудь зазорное для философа слово или дело? Попрекнуть меня можно, пожалуй, лишь тем, что я послал Кальпурниану молотые в порошок аравийские плоды, а ему куда как больше пристало бы, по свинскому обычаю иберов, о коем гласит Катулл, 9 собственною своею мочой
пасть полоскать и зубы драить дочиста!9
6. …о коем гласит Катулл… — Насмехаясь над ибером Эгнатием (39, 19). Иберы — древнейшее население Испании.
7. Я видел далее, как кое-кто просто давился смехом, когда представитель обвинения сурово уличал эту самую заботу о чистоте рта и вопиял о зубном порошке с таким негодованием, с каким даже об отраве никому не возгласить. Но что же делать? Философу никак нельзя презреть обвинение, будто он избегает всякой неопрятности и не терпит, чтобы неприкрытые части его тела были грязными и вонючими, а уж особенно рот, который в жизни нашей чаще всего при деле и на виду: кого-то целует, с кем-то разговаривает, порой рассуждает перед слушателями, порой молится в храме, — воистину, всякому людскому делу предшествует слово, о коем сказано великим поэтом, что выходит оно «из-за ограды зубов». 10 Или возьми, к примеру, какого-нибудь знатного витию — он тоже изъяснит тебе на собственный лад, что ежели кто хоть как-то заботится о своей речи, то должен изо всех частей тела более всего ухаживать за устами, каковые суть преддверие духа и врата словес и вече помыслов. Ну, а я мнение свое выскажу прямо и просто: для человека приличного и благородного непристойнее всего именно немытый рот — помещается он высоко, виден далеко и употребляется в разговоре часто. Вот у зверей и скотов пасть помещается низко и обращена вниз, поближе к следу и корму, потому-то у животных пасть почти никогда не видна, разве только у дохлых или у готовых от ярости кусаться. Не то у человека: когда он молчит и уж тем паче когда говорит, прежде прочего примечаешь как раз уста.
10
7. «Из-за ограды зубов» — частая в гомеровских поэмах метафора.