Метаморфозы вампиров (сборник)
Шрифт:
И в этом было все. Приятное состояние, но не так уж отличающееся от предыдущего. У меня и так не было в мыслях по десять раз на дню вызывать мистические экстазы. Здоровье видится абсолютно нормальным и естественным тем, у кого оно есть; так же и я относился к своему новому состоянию. Я работал как динамо-машина, ежедневно по многу часов отводя работе за письменным столом, и заметно похудел, так как тело избавилось от жировых излишков, утратил интерес к алкоголю (люди выпивают, чтобы вызвать состояние, которое я теперь мог вызывать обыкновенным усилием воли); стал еще и вегетарианцем. Оказалось также, что четыре-пять часов сна для меня вполне достаточно. Предположение Шоу насчет того, что его «долгожители» расстанутся со сном вообще, основано на неверном понимании функции сна: очищать файлы нашего ментального компьютера с помощью глубокого отдыха и сновидений. Однако при необходимости я мог обходиться без сна
Самым примечательным, пожалуй, новым свойством в те первые месяцы было мое неотступное предощущение будущего, простирающееся вперед на тысячелетия. Уэллс однажды разделил людей на тех, кто живет в настоящем, и тех, для кого будущее — реальность. Но даже для таких, как Уэллс, будущее обретает черты реальности лишь через длительные интервалы в единой вспышке интенсивности. У меня же теперь была причина полагать, что я, не исключено, являюсь первым «долгожителем» Шоу; мне было видно, что у жизни нет четко обозначенных ограничений, она — соотношение свободы и автоматизма, которое я решительно изменил; теоретически я мог бы считаться бессмертным, если только не возникнет каких-то непредвиденных проблем. Это была завораживающе странная идея. Мы все так свыкаемся с мыслью о смерти, с тем, что нас не будет в живых, когда внуки достигнут среднего возраста, что все наши размышления насчет двадцать первого века выглядят в какой-то степени безотносительно, поскольку дожить до него доведется из нас лишь немногим. Мы с легким любопытством прикидываем, что же будет с Землей еще через несколько столетий, но это едва ли нас трогает. Теперь мне открылось, что я, не исключено, буду по-прежнему жив и в двадцать пятом веке. И куда более того. Поскольку рано или поздно за счет интеллекта я, очевидно, выдамся в лидеры, то мне, вероятно, уготована беспрецедентная роль в истории будущего. Эту мысль я воспринимал без особого энтузиазма; здесь я всегда соглашался с Йитсом, по которому «так расцветает истина, где просвещенья свет»; вовлечение же в людскою круговерть действует на меня удручающе. Лишь нехитрый реализм заставлял меня смириться с фактом, что рано или поздно жизнь поставит меня мировым лидером над этими детсковатыми созданиями, зовущими себя людьми.
По логике, следующим шагом было сделать операцию Литтлуэю. Однако он был осторожен. И мои заверения никак не действовали. Не то чтобы он сомневался в моих словах; я просто догадывался, о чем он думает: мозг — инструмент необычайно тонкий, и спаси-помилуй, если эта грубая терапия с введением инородного тела, да еще с электрическими разрядами, вызовет расстройство, поначалу хотя и незаметное.
Кроме того, как я уже говорил, ни Захария Лонгстрит, ни Хонор Вайсс не пожелали продолжить сеансы. Хонор Вайсс, по видимому, окончательно «излечилась» от суицидных мыслей и депрессии в обычном смысле. Я знаю точно, почему она решила отказаться от дальнейших экспериментов. Под воздействием сплава Нойманна она смогла увидеть, чтоименно не так в ее беспорядочной эмоциональной жизни, открылся и ответ: ей хватает интеллекта достичь интенсивности, не обязательно основанной на эмоциях. С Лонгстритом, естественно, все было по-иному; ему «видение» могло показать лишь то, что для него лучший выход — смерть. А у Хонор Вайсс рассудок притуплен не был, и она была молода. Она отшатнулась от ответственности так, как свойственно эмоциональным натурам. Она предпочла укрыться в своем теплом и влажном гнездышке эмоций и «обычности».
Так поступает большинство людей. Вот почему существует смерть, эволюция отставляет тех, кто не принимает ее велений.
В общем, Литтлуэй на весь год отказался вести разговоры о своей операции. Торопить его я не видел смысла. Рассуждал он ясно, без малейшего намека на интеллектуальный упадок. Он и сам до всего дойдет.
Тем временем научную работу я, можно сказать, забросил. Предстояло столько переосмыслить, что эксперимент казался никчемной тратой времени.
Коллеги и студенты особой перемены во мне не заметили, разве то лишь, что я стал более жизнерадостным. Неудивительно. Представьте себе, скажем, тот покой и внутреннюю окрыленность, которую сообщает великая музыка Брукнера в трактовке Фуртвенглера: ощущение широких горизонтов, невероятной красоты и многоплановости жизни. Теперь это сопровождало меня неотступно. Я виделцель человеческой эволюции ясно, как собственную ладонь, еще долгие сотни лет она будет направлена на рост осознания того, что мы уме достигли. Это может уяснить любой, хоть немного вникающий в кибернетику. Кибернетика — наука о том, как заставлять машины думать самостоятельно — или, по крайней мере, имитировать это своими действиями. Поезду думать за себя не приходится — он бежит по рельсам, не дающим ему изменить курс. А вот управляемой
Вот что день за днем занимало меня в том судьбоносном 1971-м году, Но были еще и практические вопросы. Я хотел, чтобы ко мне присоединились другие. Первоочередной задачей виделось отыскать с десяток человек, которым можно доверять (Алек Лайелл был бы просто идеальным), и сделать им операцию на фронтальные доли. Вот оно, семя, которое требовалось срочно посеять.
Нелепо; я даже не подозревал настоящегопотенциала нашего открытия. Я чувствовал, что энергия, жизненность и целеустремленность выросли во мне десятикратно; этого казалось достаточно.
Как раз накануне Рождества 1971-го Литтлуэй решил рискнуть и прооперироваться. По мне явно не прослеживалось никаких дурных последствий, и рассудок наверняка не пострадал. Мы планировали на Рождество возвратиться в Англию и по меньшей мере года два никуда не выезжать. Операцию с тем же успехом можно было проделать и там, как и в любом другом месте. Но в Висконсине была уже собрана аппаратура, кроме того, у нас была и помощь Гарви Гроссмана. Он был еще скептичнее Литтлуэя, однако его консервативный, эмпирический подход прошлом часто оказывался по-своему полезен.
Литтлуэй нервничал. Он, наверное, столько мыслей передумал о последствиях операции, что уже заранее настроил себя на неблагополучный исход. А все прошло как надо. Опять без труда впиталось зернышко сплава Нойманна. По настоянию Литтлуэя, кусочек использовался гораздо меньших размеров, чем прежде (он опасался, что появится раздражение, которое закончится кровоизлиянием в мозг). На силу эффекта в целом это не повлияло. Когда по электродам был пропущен ток, на лице у Литтлуэя обозначилось приятное удивление. Он рывком повернул было ко мне голову, но к счастью, ему не дали это сделать тиски с обивкой. Литтлуэй ничего не сказал; просто сидел, полностью расслабившись; лицо помолодело лет на двадцать. Наконец он подал знак вынуть электроды и сказал мне:
— Ладно, ты был прав. Извиняюсь.
После этого дальнейших сложностей с Литтлуэем не возникало, хотя ему больше, чем мне, пришлось потрудиться, чтобы научиться усилению без помощи электродов. Видимо, потому, что Литтлуэй на двадцать лет старше меня и в нем крепче укоренился стереотип привычки, или, может, от того, что психологически мозг мозгу в каком-то смысле все же рознь. Заодно с Литтлуэем и я как бы перенес всю операцию заново: был момент, когда он всерьез усомнился, можно ли вызвать инсайт без помощи тока. Но примерно на четвертом по счету сеансе он сказал:
— По-моему, я вник, уберите электроды.
И он действительно вник. После этого я оставил Литтлуэя одного почти на сутки. Я знал, что ему предстоит о многом поразмыслить, заново прочувствовать. Может показаться странным, но в ту ночь я начал подозревать, что мы, вероятно, коснулись лишь верхушки айсберга, что касается возможностей нашего открытия.
Произошло это достаточно ординарно. Мне снилось, что я вроде как получил заказ на сочинение фортепианного концерта (за всю свою жизнь я не сочинил ни такта). В самой что ни на есть кульминации сна я сел за пианино, махнул рукой оркестру, и полилась музыка — диковинная. Проснулся я, все еще помня ее отзвуки, причем знал, что это именно моямузыка, а не что-то из моих любимых композиторов.
Я лежал в постели, раздумывая над этим. Меня никогда глубоко не занимала природа снов, они казались мне ночной вариацией грез, наделенных незаслуженной достоверностью, покуда их не гасит разоблачающий свет дня. Иными словами, напоминает рассказ, который рассказываешь сам себе. Но откуда в таком случае взялась музыка? Вспомнилась история с Колриджем и его «Кубла Ханом» [256] , в которую я никогда особо не верил; теперь она не казалась мне такой уж малореальной.
256
«Кубла Хан»(1816) — поэма С. Колриджа, написанная в состоянии наркотического транса.