Метелица
Шрифт:
Он ждал, что Лабудинский прицыкнет на него за такие слова, потому как обвинять секретаря райкома в либерализме — дело нешуточное, тут нужны веские доказательства. Но заведующий, только что сделавший замечание по поводу «новой метлы», вдруг повел себя иначе.
— Не горячитесь, время покажет. И потом, Онисим Ефимович, что это вы произносите «либерализм» как ругательство? Ни к чему такие страхи.
Это было совершенно неожиданным. С каких пор Лабудинский стал терпим к либерализму? Никогда за ним такого не водилось. Он — производственник до корней волос, все остальное его интересовало
— Что произошло? — спросил Челышев напрямик. — Я ничего не понимаю.
— Ничего не произошло, — пожал плечами Лабудинский, но, взглянув на Челышева и поняв, что тот не поверил, сказал примирительно: — Не расстраивайтесь, еще ничего страшного не случилось.
— Завтра случится. И, как я вижу, никто этому не сможет помешать.
У Челышева все же хватило выдержки, чтобы не козырять своими старыми заслугами, партийным стажем, заводскими достижениями. Все это известно, само собой понятно, и его горячность выглядела бы смешной.
— Почему же никто не сможет, — произнес заведующий и, поразмыслив с минуту, добавил: — Секретарь сможет.
— Какой? — не понял Челышев.
— Первый. Такие вопросы он сейчас решает сам. — Он поднял глаза с едва заметной смешинкой, дескать, оригинал наш новый секретарь, можно этим и воспользоваться.
— И вы советуете сходить к нему?
— Советую.
В голосе Лабудинского слышалась доброжелательность и одобрение, поддержка, хотя он и сказал откровенно, что не хочет вмешиваться в дела райкома.
В приемной долго ждать не пришлось. Челышева на удивление быстро пригласили в кабинет. Секретарь поздоровался за руку, указал на кресло и спросил:
— По какому вопросу?
— По личному.
— Тогда расскажите о себе и о причинах вашего прихода.
Спокойный тон секретаря остудил Челышева, и он без хвастовства, без нажима на личные заслуги пересказал ему свою биографию — без подробностей, ясно и четко, как в листке для отдела кадров. Только о сосновском периоде, о восстановлении завода позволил себе более пространный рассказ. Но это и понятно, персональное дело в райкоме касалось последних лет его директорствования.
Секретарь слушал не перебивая, внимательно, всем своим видом располагая к откровенности. Был он уже не молод — за пятьдесят, но поджар, подтянут, в сугубо штатском костюме и при галстуке.
«Никак, мода новая? — подумалось Челышеву с каким-то непонятным чувством — то ли с неприязнью, то ли с огорчением. — Быстро, однако…»
Еще совсем недавно была мода на кителя полувоенного образца. Строго, скромно, без излишеств. Это было во вкусе Челышева.
— И в чем вас упрекают? — спросил секретарь.
— Если бы только упрекали, а то обвиняют, — прогудел Челышев с обидой в голосе. — Ни в чем серьезном, как я понимаю. В стиле работы, в побочном, та-аскать. — И он скептически ухмыльнулся.
Секретарь окинул его любопытным взглядом, записал что-то в блокнот и произнес:
— Решение
Последние слова не оставили никаких надежд. Значит, бюро состоится и решение вряд ли станут отменять. Да, отменять не станут, если стиль для секретаря — дело «весьма серьезное». Лабудинский оказался прав в своих предположениях.
В подавленном состоянии он вышел на улицу, забрался в кабину машины и прохрипел сдавленным голосом:
— В Сосновку.
Почему сказал «в Сосновку», а не, как обычно, «домой», он так и не понял. Вырвалось непроизвольно.
За всю дорогу Челышев не произнес ни слова. Он тупо глядел вперед, на разбитый лесной шлях, пытался собрать воедино свои мысли, прийти к какому-то решению и не мог. Было ясно лишь одно: в жизни наступают перемены — резкие, неожиданные, пугающие своей новизной. По существу, они уже начались. И дело тут вовсе не в новом секретаре райкома, не в новом человеке, а в том духе, который он принес с собой. Подвергалось сомнению все, во что верил Челышев безоговорочно, безоглядно, считал незыблемым, единственно правильным, непорочным до святости. Заколебались сами жизненные основы — его, челышевские, основы, — и это страшило.
Лихо, едва прикасаясь пальцами к смолисто-черной баранке, вел машину Никола, напуская на себя равнодушный, непроницаемый вид. За многие годы он выучился с первого взгляда улавливать настроение директора и хорошо знал, когда можно побалагурить, когда следует помолчать. Сейчас он помалкивал, будто не замечая хмурого Челышева, однако на ухабах мягко притормаживал, старательно объезжая рытвины, и тогда его, казалось, ленивые пальцы становились цепкими и пружинистыми.
Не доезжая метров четыреста до Сосновки, Челышеву вдруг захотелось остаться одному. Совсем одному. В тишине.
— Тормозни-ка, пройдусь.
Закуривая, он выждал, пока осядет взбитая колесами дорожная пыль, и неторопливо зашагал к поселку. Машина уже скрылась за поворотом, оставив на минуту в окружающем лесу надсадное гудение своего изношенного мотора. Но вскоре и эти звуки растаяли вдали улетающим эхом. И сразу же появились новые звуки: торопливый и звонкий стук дятла, пересвист пичуг, шум леса. Даже не шум — дыхание. Затяжное, ровное и глубокое дыхание, по которому только и можно было определить, что там, над лесом, в синей вышине, могучими волнами перекатывается ветер.
Который год ездит Челышев по этому шляху, и ни разу не пришло ему в голову остановиться, вдохнуть лесной прохлады, оглядеться и увидеть, что рядом со скрежетом лебедок и лязгом вагонеток существует другой мир — несуетный и бесконечно ласковый. Он бывал в лесу и не видел леса. Он постоянно, минута за минутой, день за днем, год за годом, жил единственными лишь мыслями — о заводе, одними заботами — заводскими. Он мерил шагами поселок, карьеры, цеха, матерщинил, горевал при неудачах, радовался успехам, но даже и не предполагал, что можно радоваться лесной прохладе, чистому воздуху, стуку дятла.