Метелла
Шрифт:
— О, не делайте мне больше чести, чем я заслуживаю, — смеясь, отвечал Оливье. — Я понимаю это как скромный школьник, который надеется быть упомянутым на экзамене в числе лучших, но не притязает на высшую награду. Впрочем… Но я, право, чуть было не сказал глупость… Вы, я вижу, больше не пьете; тогда я, пожалуй, велю убрать эту последнюю бутылку. Уже с четверть часа, как я по рассеянности пью один…
— И на здоровье! — сказал граф, наполняя стакан Оливье. — Иначе я, чего доброго, могу заподозрить, будто вы опасаетесь мне довериться.
— Благодарю! — воскликнул молодой человек и беспечно осушил шестой стакан рейнвейна. — А-а, господин итальянец!
— Браво! — молвил граф, протягивая ему руку в порыве внезапного душевного расположения. — Превосходно!
— Неужто я первый влюбился в женщину, ни разу ее не видев?
— Ну что вы, конечно, нет! — проговорил Буондельмонте. — Я прочитал более тридцати романов и перевидал на сцене не меньше двадцати пьес с подобной завязкой, и поверьте мне, жизнь куда чаще походит на роман, чем роман на жизнь. Но будьте добры, скажите, какой из дифирамбов, слышанных вами о леди Маубрей, произвел на вас самое сильное впечатление?
— Погодите… — произнес Оливье, чувствуя, что мысли его путаются. — О ней рассказывают едва ли не чудеса… А вместе с тем говорят, будто в первой молодости она была довольно ветрена.
— Как вы сказали? — спросил Буондельмонте сухо, но Оливье ничего не заметил.
— Да, — продолжал он, — говорят, ей нравилось кружить головы мужчинам.
— Это уже более лестно, — промолвил граф. — Что ж дальше?
— Дальше… Была ли тому причиной опрометчивость самой леди Маубрей, или то были козни завистниц, но в Англии репутация ее пострадала раза два-три весьма чувствительно, что внушило ей желание навсегда покинуть эту страну флегматических мужчин и чопорных женщин. Так приехала она в Италию искать жизни менее стеснительной и обычаев более утонченных. Утверждают даже, что…
— Что утверждают, сударь? — спросил граф нахмурясь.
— Утверждают… — продолжал Оливье, и глаза его затуманились. — Да что! Она сама тайно признавалась одной своей близкой приятельнице в Эксе, а та после передавала ее слова всем и каждому, кто был на водах…
— Что же она такое передавала? — нетерпеливо воскликнул Буондельмонте и, разрезывая фрукты, поранил себе палец.
— Будто бы по приезде в Италию ожесточение леди против несправедливости людей было столь велико, а сознавать себя жертвою их клеветы было для нее столь оскорбительно, что она вознамерилась бросить вызов всем предрассудкам и ринуться в вихрь безоглядных наслаждений, в котором кружится высшая итальянская знать.
Граф снял с головы дорожную шапочку и надел ее вновь, важно и не проронив ни звука.
— Тщетные упования, — продолжал Оливье. — Давая свой обет, леди Маубрей не знала, как благородно ее сердце. До той поры она еще не любила и, полагая себя неспособной к этому чувству, готова была навсегда от него отречься, если б один молодой человек не влюбился в нее без памяти и не написал к ней, прося без обиняков о свидании наедине.
— Назвали вам имя этого молодого человека? — спросил Буондельмонте.
— Вот досада! Я его забыл. Какой-то флорентинец, вы, наверное, с ним знакомы, ведь он еще и теперь…
Уклоняясь от разъяснения, граф перебил:
— И что же отвечала леди Маубрей?
— Она назначила свидание, но лишь с тем, чтобы проучить самонадеянного шалуна, остроумно разыграв его и поставив в смешное положение; впрочем, подробностей я не знаю.
— Нет нужды, — сказал граф.
— И вот флорентинец является, но он так красив, так обаятелен, так умен, что леди Маубрей начинает
— Сударь, — молвил граф, и черты его приняли выражение задумчивое и значительное, — история, рассказанная вами, столь же прекрасна, сколь и правдива. Граф Буондельмонте провел у ног леди Маубрей десять счастливейших лет, и не было в свете человека, которому бы завидовали больше, чем ему.
— Десять лет! — воскликнул Оливье.
— Десять лет, — повторил Буондельмонте. — Этому десять лет.
— Десять лет! — проговорил молодой человек. — Так леди Маубрей уже немолода?
Граф не отвечал.
— Но в Эксе меня уверяли, — начал вновь Оливье, — что она ангельски хороша, что у нее высокий рост, легкая походка, живые движения, что на своем горячем коне она проскачет вам по краю любой пропасти, а танцует — так что чудо. Я думаю, ей лет тридцать или около того? Я не ошибся?
— Что до ее годов! — ответил граф раздражительно. — Женщине столько лет, сколько ей можно дать с виду, а вам твердят: «Леди Маубрей великолепна, как и всегда». И вам ведь это твердили, правда?
— Твердили повсюду, где она бывала: в Эксе, в Берне, в Генуе.
— Да, на нее взирают с восхищением и почтительностью, — молвил граф.
— Сударь, вы с нею знакомы? Быть может, вы ее друг? О! Вы баловень судьбы! Умение любить — есть ли в мире слова возвышенней и благородней! Как этот Буондельмонте должен быть горд, что воскресил такую прекрасную душу, что заставил вновь расцвести цветок, смятый бурей!
Граф презрительно поморщился. Он не любил тирад из романов, возможно оттого, что в прошлом слишком их любил. Пристально посмотрев на женевца и убедись, что тому и впрямь хмель ударил в голову, он захотел воспользоваться случаем поделиться с откровенным и доверчивым собеседником мыслями, давно его смущавшими.
Не дав себе труда притвориться лицом никак не заинтересованным, благо Оливье был уже не способен на чересчур проницательные наблюдения, граф коснулся ладонью руки женевца, привлекая внимание последнего к смыслу своей речи.
— Не думаете ли вы, — спросил он, — что еще более славы приобрел бы не тот, кто спас, а кто погубил бы во мнении света женщину, чья репутация — ошибкою или заслуженно — была уже запятнана прежде?
— Вот досада, — возразил Оливье, — я смотрю на дело иначе. Я был бы счастлив воздвигнуть храм, но стать его разрушителем — никогда.