Метелла
Шрифт:
— О да! — вскричал он. — Вам, несомненно, не терпелось объявить мне свою волю! Вы и впрямь сохранили всю молодость сердца, а я был несправедлив, говоря о вашем возрасте. Скоро же нашли вы утешителя своих горестей и охотника изгладить из вашей памяти мои оплошности! Уж не думаете ли вы обрести в нем средство забвения обид, которые причинил вам я? Этому не бывать!
Завтра, сударыня, один из нас к вам явится. Но другому уже никогда не придется оспаривать вас у кого бы то ни было. Господу богу и судьбе решать, будете вы радоваться или отчаиваться.
Метелла никак не ждала такой дикой выходки. У нее блеснула надежда, что она еще любима; все, что граф наговорил ей вначале, бедная женщина приписала ревности. С тысячью нежных уверений бросилась она к нему и объятия; она клялась, что если он того пожелает, она никогда больше не свидится с Оливье, и умоляла простить ой минутную слабость задетого тщеславия.
Граф успокоился без малейшей радости, как перед тем вспылил без всякого основания. Больше всего на свете не любил
Настало утро и рассеяло грозу мучительной, злой, бессонной ночи. Любовники примирились, но расстались унылые, смущенные, и оба до того растерянные, что едва отдавали себе отчет в происшедшем.
Граф, жестоко потрясенный пережитым, проспал двенадцать часов кряду. Леди Маубрей проснулась еще при свете дня, довольно рано; в волнении ожидала она визита Оливье; она не знала, как объяснит ему то, что сказала накануне, и как оправдает поведение графа Буондельмонте.
Наконец молодой человек явился и умел показать довольно тонкости, так что Метелла сделалась сообщительней, чем намеревалась, и нечаянно выдала свою тайну, а слезы, залившие ее лицо, поведали, сколько она выстрадала и как страшится страданий, которые ей еще предстоят.
Оливье принял близко к сердцу ее горе и сам не сдержал слез. Когда ты несчастен оттого, что тебя обидели, проникаешься невольной благодарностью ко всякому, в ком встречаешь внимание и сочувствие. Только твердость духа или недоверие к собеседнику способны уберечь от излишней откровенности, а как раз их-то и не хватает в такие минуты. Метелла была растрогана чуткой сдержанностью и молчаливыми слезами Оливье. Еще вчера у ней смутно мелькнула догадка, что он ее любит; теперь она в этом уверилась. Но любовь молодого человеке лишь в слабой мере могла утолить муку ее собственной любви.
Неопределенность отношений длилась несколько недель. Чувство графа к леди Маубрей, готовое поминутно угаснуть, разгоралось в эти дни лишь от огня ревности. Однако стоило Буондельмонте остаться с глазу на глаз со своей любовницей, как он уже сожалел, что не покинул ее, когда она предложила ему свободу. И в надежде, что новая привязанность утешит Метеллу и сделает ее сообщницей его собственного вероломства, он спешил привести к ней своего соперника. А едва ему начинало казаться, что поле битвы останется за Оливье, как больное тщеславие и, несомненно, последние искры любви к леди Маубрей вызывали у него приступы бешеной ярости. Достоинства возлюбленной имели для Буондельмонте цену лишь тогда, когда ее хотели у него отбить. Мало-помалу Оливье постиг характер графа и все извивы его души. Он понял, что только присутствие соперника побуждает Буондельмонте бороться за сердце Метеллы; он уехал и ненадолго обосновался в Риме. Возвратясь, он нашел леди Маубрей в отчаянии: граф почти совсем покинул ее. Несчастье ее стало наконец явным в свете, вечно алчущем чужого горя и ищущем услады в зрелище страданий, коих сам он не испытывает. Измена Буондельмонте и ее причины сделали положение леди Маубрей в обществе жалким, нестерпимым. Дамы злорадствовали, а мужчины — при том, что Метелла все еще оставалась для них привлекательной и желанной, — не смели к ней приблизиться, опасаясь, что если она и встретит их благосклонно, то лишь как утопающий, когда он хватается за соломинку. Но Оливье осмелился. Человек, любящий искренно, он не побоялся показаться смешным; он явился, не притязая на роль возлюбленного, он пришел как истинный друг, как верный сын. И однажды утром леди Маубрей покинула Флоренцию; куда она уехала, не знал никто; юного швейцарца видали в городе еще несколько времени то здесь, то там; он словно показывал, что неповинен в исчезновении Метеллы. Граф был ему за это признателен и не искал с ним ссоры. По прошествии недели исчез и Оливье, ни перед кем не обмолвившись словом о леди Маубрей.
Они съехались в Милане, где она обещала ждать его; она была очень бледна и выглядела сильно постаревшей. Не скажу, охладило ли это его любовь, но дружеское чувство его еще более упрочилось. Он опустился перед ней на колени, целуя руки, называл матерью и умолял не падать духом.
— Да, зовите меня всегда своей матерью, — молвила она ему, — вероятно, я и должна внушать вам нежность и почтение, питаемые к матерям. Выслушайте же то, что я вам сейчас скажу, — это веление моей совести. Вы нередко говорили мне о ваших чувствах, не только тех, что могут сдружить юношу, чистого сердцем, с дамою в летах, нет, вы говорили со мной как молодой человек с женщиной, чьей любви он добивается. Я думаю, мой милый Оливье, что вы заблуждались тогда и что, видя теперь, как я старею с каждым днем, вы скоро поймете свою ошибку. Что до меня, то признаюсь: я пыталась разделить ваши чувства; я на это решилась, почти дала вам обещание. Обязательств перед Буондельмонте у меня более не было, но было обязательство перед самой собой — позволить графу свободно располагать своей будущностью. Я покинула Флоренцию в надежде излечиться от моей злополучной любви и вкусить вместе с вами иное, пьяняще-свежее чувство. Что ж! Не стану утверждать теперь, будто мой рассудок
— Бога ради, молчите! — воскликнул Оливье, — не лишайте меня всякой надежды! Я знаю, что думали вы сказать: вы еще любите графа де Буондельмонте и хотите сохранить верность воспоминаниям о счастье, им погубленном. Я глубоко чту вас за это и оттого еще более люблю; я буду всегда уважать в вас это благородное чувство и дожидаться дня, когда небо и само время склонят чашу весов в мою пользу. Если ожидание мое окажется тщетным, оно не заставит меня сожалеть о том, что я поклонялся вам и желал быть вам угодным.
Леди Маубрей пожала руку Оливье и назвала его сыном. Они уехали в Женеву, и Оливье не изменил своему обещанию. Вначале в этом и не заключалось, быть может, особенного героизма. Но минуло полгода, и смиренность Оливье помогла Метелле обрести душевное успокоение, а целительный горный воздух оживил ее; она посвежела, и утраченное было здоровье к ней вернулось. Как после первых осенних непогод наступают вновь солнечные теплые дни, так настал и для леди Маубрей ее праздник святого Мартина — если следовать крестьянскому наименованию ясных дней ноября, светлых дней осени, именуемых в других местах «бабьим летом».
Новый расцвет красоты пробудил у Метеллы надежду на несколько верных лет счастья и светского успеха. Прием, оказанный ей в обществе, ее не разочаровал, еще меньше был способен на это Оливье: он блаженствовал.
Они совершили вдвоем путешествие в Венецию и после карнавальных празднеств готовились возвратиться в Женеву, когда граф Буондельмонте, пришпиленный к шлейфу своей немецкой княгини, прибыл с ней в город дожей. Княгиня Вильгельмина была молода, бела и румяна, но, проговорив перед графом весь запас сентенций, вычитанных из любимых романов и затверженных наизусть, она погрузилась в безмятежное молчание, которое нарушала лишь для того, чтобы разразиться вновь одной из своих избитых фраз или восторженных тирад. Бедный граф жестоко раскаивался в сделанном выборе и уже опасался, что если счастье его продлится еще немного, то он вывихнет себе челюсть от зевоты, — и тут однажды он увидал проплывающих мимо в гондоле Метеллу и юного Оливье. Она показалась ему прекрасной королевой в сопровождении своего пажа. Исступленная ревность запылала в груди Буондельмонте, и он воротился к себе с твердой решимостью пронзить шпагой соперника. К счастью для него или для Оливье, у графа сделалась лихорадка, уложившая его в постель на целую неделю. За это время княгиня Вильгельмина, возмущенная до глубины души тем, что граф в бреду непрестанно звал к себе леди Маубрей, отправилась в Вюртемберг в обществе некоего джентльмена удачи, выдававшего себя в Венеции за греческого князя и слывшего благодаря чрезвычайно красивым черным усам и театральному наряду человеком необыкновенных доблестей. А леди Маубрей и Оливье успели между тем покинуть Венецию, так и не узнав, что повстречались на канале с гондолою графа Буондельмонте и что покидают его на попечение двух лекарей, из коих один лечил беднягу от желудочного расстройства, а другой — от воспаления мозга. Вследствие того, что первый клал ему лед на живот, а второй — на голову, граф вскоре излечился от обоих недугов, которыми не страдал, и, возвратясь во Флоренцию, забыл обеих возлюбленных, из-за которых столько выстрадал.
Как-то поутру леди Маубрей, жившая теперь в Швейцарии, получила письмо из Парижа; оно было от настоятельницы монастыря, в пансион которого Метелла поместила года два-три назад свою племянницу, мисс Сару Маубрей, рано осиротевшую и очень интересную,как интересны вообще все девушки, потерявшие родителей, в особенности же, если эти последние оставили им недурное состояние. Монахиня сообщала, что упадок сил, изнурявший мисс Сару в продолжение вот уже целого года, перешел в подлинную болезнь, и врачи советуют увезти девушку как можно скорее на свежий воздух, в другие края. Прочитав письмо, Метелла немедля заказала почтовых лошадей, наспех уложила чемоданы и в тот же день выехала в Париж.