Меж сбитых простыней
Шрифт:
— Что тетенька делала с саблей? — спросила она.
— Танцевала, — ответил Генри, — Танец с саблей.
Ясные синие глаза Мари смотрели пытливо. Генри почувствовал ее неверие и пожалел о своем вранье.
Потом он допоздна работал. Около двух ночи Генри распахнул окно спальни. Набежавшие тучи поглотили луну и завесили звезды. У реки гавкала собачья свора. На севере виднелись костры, разведенные на министерской равнине. Интересно, ждать ли еще каких перемен в жизни? За его спиной вскрикнула и засмеялась во сне Мари.
Воскресенье
Оставив Мари у соседки, я пешедралом отмахал шесть миль по Лондону ради свидания с давней любовницей. Мы знали друг друга еще с прежних времен, и наши редкие встречи были продиктованы
— Ладно, поглядим, как оно будет, — сказал я. — Повернись-ка на живот.
Диана рассказала о своей новой работе — теперь она была в помощницах у старого рыбака, приятеля ее дядьки. Каждый день на рассвете она приходила к реке встречать его шлюпку. Загрузив тележку рыбой и угрями, она толкала ее на маленький городской рынок, где у старика имелся лоток. Дед шел домой отсыпаться перед ночной работой, она же торговала его рыбой. Вечером приносила деньги, и старик (вероятно, из-за ее смазливости) настаивал, чтобы выручку делили поровну. Она говорила, а я разминал ей шею и спину.
— Вот, вся провоняла рыбой, — причитала Диана.
Я-то решил, что от нее отдает цепким душком причиндалов другого любовника (их было много), но ничего не сказал. Страхи и жалобы Дианы ничем не отличались от моих, однако — вернее, именно поэтому — я отделался дежурными утешениями. Она пыхтела, когда я проминал толстые складки на ее пояснице.
— Какая-никакая работа, — сказал я.
Выбравшись из постели, я прошел в ванную и посмотрелся в древнее зеркало.
Мошонка улеглась на прохладный край раковины. Оргазм, пусть случайный, создал иллюзию четкости мышления. Монотонное жужжанье какого-то насекомого укрепляло мое бездействие. Гадая о причине моего молчания, Диана окликнула:
— Как поживает твоя дочурка?
— Ничего, растет, — ответил я, думая о своем дне рождения — через десять дней тридцатник, — что, в свою очередь, навеяло мысли о матери.
Я нагнулся ополоснуть лицо. Два года назад через приятеля ко мне добралось письмо, накорябанное на шероховатой розовой бумаге и втиснутое в использованный конверт. Матушка расписывала деревеньку в Кенте. Мол, трудится в поле, маленькая ферма дает молоко, сыр, масло и немного мяса. Дескать, соскучилась по любимому сыну и внученьке. С тех пор в моменты просветления — или тревоги, не знаю — я собирался вместе с Мари покинуть город, а затем передумывал. По моим расчетам, до деревеньки была неделя пешего хода. Но всякий раз находились оправдания похерить эти планы. Я даже забывал об их существовании и каждый раз заново принимал решение. Парное молоко, яйца, сыр… иногда мясо. Однако больше меня возбуждало само путешествие, нежели его конечная цель. Со странным чувством начала подготовки я вымыл в раковине ноги.
В спальню я вернулся преображенным — так бывало всегда под влиянием моих замыслов — и почувствовал легкое раздражение, не найдя в ней никаких перемен. Повсюду разбросана наша одежда, пылинки, пляшущие в солнечных лучах, нагроможденье вещей. С моего ухода Диана не шевельнулась. Разбросав ноги (правая коленка чуть кривая) и уронив руку на живот, она лежала навзничь, губы ее вяло скривились в потаенном недовольстве. Что ж, мы не сумели ублажить друг друга, зато поговорили. Ведь мы сентиментальны.
— Что ты напевал? — усмехнулась Диана.
Я поведал о своих планах.
— По-моему, ты хотел дождаться, пока Мари подрастет.
Сейчас это мне казалось лишь поводом для отсрочки.
— Уже подросла, — решительно сказал я.
Возле кровати приткнулся низенький столик с толстой стеклянной столешницей, внутри которой застыло изящное дымное облачко. На столике покоился телефон с коротким оборванным проводом, а в углу привалился к стене кинескоп. Давно лишенный корпуса с экраном и кнопками, он выставил напоказ пучки цветных проводов, яркие на фоне серого стекла. В спальне было несчетно всяких хрупких предметов: вазы, пепельницы, стеклянные чаши — викторианские или в том стиле, который Диана звала «ар-деко». [7] Я никогда не понимал, чем они отличаются. Мы все роем мусор в поиске полезных вещей, но Диана, подобно многим в ее слегка привилегированном районе, собирала негодный хлам и считала его стильным украшением интерьера. По этому поводу мы с ней спорили, иногда яростно. «Мы ничего не производим, ни вручную, ни поточно, — говорила Диана. — Мы ничего не делаем, и мне нравятся вещи, изготовленные ремесленником или на заводе (она показывала на телефон). Не важно, где их сделали, все равно они — продукт человеческого мастерства и замысла. От безразличия к вещам один шаг до безразличия к людям».
7
Ар-деко — популярный в 1920-1930-е годы декоративный стиль, для которого характерны яркие краски и геометрические формы.
«Собирать и выставлять напоказ рухлядь — чистой воды эгоизм, — возражал я. — Если нет станции, телефон — бесполезный хлам». Диана старше меня на восемь лет. Она утверждала, что невозможно любить других и принимать их любовь, если не любишь себя. Я счел это банальностью, и наша дискуссия свернулась.
Мы озябли и забрались под простыни: я со своими планами и чистыми ногами, она со своим рыбным запахом.
— Дело в том, что без плана нынче не выжить, — продолжил я тему подрастания Мари, укладываясь на руку подруги.
Диана прижала мою голову к своей груди.
— Я знаю одного человека, который хочет открыть радиостанцию, — сказала она, и я понял, что речь о любовнике. — Неизвестно, где взять электричество. Некому починить или построить новый передатчик. Даже если все получится, нет приемников, которые ловили бы сигнал, и он это понимает. Он что-то лопочет насчет того, что, дескать, можно найти учебник, который расскажет, как починить старые репродукторы. Я ему говорю: «Радиостанции не существуют без индустриального общества», а он мне: «Ладно, поглядим». Понимаешь, его больше интересуют радиопрограммы. Он собирает других таких же энтузиастов, и они обсуждают передачи. Он хочет, чтобы музыка исполнялась только вживую. Чтобы по утрам звучали камерные произведения восемнадцатого века, хотя знает, что оркестров нет. По вечерам он с друзьями-марксистами обсуждает план бесед, лекций, какое направление выбрать. Один историк написал книгу и желает прочесть ее по радио за двадцать шесть получасовых передач.
— Без толку пытаться вернуть прошлое, — помолчав, ответил я, — Мне нет дела до прошлого, я хочу создать будущее для Мари и себя.
Я запнулся, и мы рассмеялись: отвергая прошлое, я лежал на груди давней любовницы и мечтал о жизни с матушкой. Бывало, мы шутили по этому поводу. А сейчас унеслись в воспоминания. В окружении Дианиных памяток было довольно легко представить внешний мир, каким он некогда был — упорядоченным и многострадальным. Мы говорили об одном из наших первых дней, который провели вместе. Мне было восемнадцать, Диане — двадцать шесть. В Риджентс-парке мы брели по аллее в обрамлении голых платанов. Стоял холодный ясный февраль. Мы купили билеты в зоопарк, поскольку шли разговоры, что скоро его закроют. Это было сплошное расстройство: мы уныло бродили от клетки к клетке, от одной окруженной рвом вычурной площадки к другой. Холод заглушил запахи, ясный день высветил звериную тщету. Было жаль денег, потраченных на билеты. В конце концов, все звери выглядели соответственно своим табличкам, ни больше ни меньше: тигры, львы, пингвины, слоны. Нам больше понравилось в тепле огромного кафе, пропитанного бескрайней городской печалью, где мы, единственные посетители, пили чай и разговаривали.