Между никогда и навечно
Шрифт:
И все же. Что, по ее мнению, я с ним сделаю? Займусь сексом? Принесу в жертву? Промою мозги, чтобы он присоединился к сатанинскому культу?
Нет, спасибо. Ничего из этого меня не интересует.
Я пинаю камешек с тротуара. Ненавижу, что она меня терпеть не может. Но еще больше я ненавижу то, что, вероятно, она права, ненавидя меня. А я всего-то хочу, чтобы моя дружба с единственным человеком, которого я могу выносить в этом долбаном дурацком городишке, не была такой трудной.
Пнув очередной камешек, пытаюсь не обращать внимания на то, как при каждом шаге в кедах хлюпает, а на пятках образуются
Испортить единственные кеды или остаться дома, дожидаясь худшего.
Никакая обувь того не стоила.
Я иду по тихому городку, переходя от ровных тротуаров, освещенных уличными фонарями, к грязи, траве, трещинам и темноте. Безумие, насколько разниться окружение, если пройти всего милю. Дома становятся меньше, бурьян выше, пока я не добираюсь до своего квартала с домами на одну семью. Сойдя с дороги, пересекаю несколько соседских дворов. С восходом солнца уже не так темно, и мне не хочется, чтобы меня заметили.
Не то чтобы это было проблемой. Они, наверное, в отключке. Если бы удача мне улыбнулась, — а она всегда на меня хмурится, — я бы обнаружила их обоих мертвыми.
Я замедляю шаг, крадучись пробираясь во двор соседнего дома, осторожно ступая на цыпочках, чтобы не помять траву. Осмотрев дом, замечаю, что у обочины нет чужих машин, а значит, Терри не притащил никого из своих друзей. Задерживаю дыхание, чтобы прислушаться, и когда меня встречает тишина, ускоряю шаг, пока не оказываюсь у окна своей спальни. Медленно открываю его и пролезаю внутрь. От движений больнее, чем обычно, бок пульсирует и горит, но я не останавливаюсь, пока не оказываюсь на полу своей комнаты. Снова замираю и прислушиваюсь, ожидая, заметит ли кто-то мое появление.
Все по-прежнему тихо.
Я действую быстро: снимаю мокрую одежду и надеваю сухую. Моя пятка кровоточит, поэтому я натягиваю две пары носков и, сдерживая стон, снова мокрые кеды. Потом у меня урчит в животе. Я пытаюсь вспомнить, когда в последний раз ела. Точно не вчера.
На цыпочках подхожу к двери и прислоняюсь к ней ухом. По-прежнему ни звука, поэтому я поворачиваю ручку и открываю дверь достаточно широко, чтобы заглянуть в щель.
В нос тут же ударяет запах сигарет, прокисшего пива и чего-то химозного. Запах всегда кажется сильнее после ночевки у Леви или в Яме, и мне требуется минута, чтобы привыкнуть к нему. Занавески на окнах задернуты, в доме не горит ни единой лампочки, но из гостиной доносится храп.
И через эту гостиную мне нужно пройти, чтобы попасть на кухню.
Закрыв дверь, я прислоняюсь лбом к деревянной поверхности. Рисковать нельзя. Если он проснется — мне крышка, потому что с избитым до чертиков боком я не смогу быстро бежать. Желудок снова урчит, боль от голода смешивается с болью в боку, и я резко выдыхаю через нос.
Еще три года.
Мне просто нужно выжить еще три года.
Тогда мне исполнится восемнадцать, я получу аттестат о среднем образовании и смогу сказать своей маме и ее парню-мерзавцу, чтобы они отвалили. Мне больше никогда не придется видеть ни одного из них.
Еще три года я выдержу.
Подойдя к кровати, вытаскиваю из-под нее рюкзак и выползаю обратно через окно в раннее утро. Автобус
Думаю пройти до реки несколько кварталов, но отказываюсь от этой идеи.
Вместо этого перехожу улицу и направляюсь к маленькому парку по соседству, расположенному примерно на полпути между моим домом и домом Леви. Сажусь на одну из расшатанных качелей, и мои мокрые кеды хлюпают, когда я отталкиваюсь от земли. Крепко сжимая цепи, отталкиваюсь все сильнее, пока не взлетаю высоко. Закрываю глаза, чувствуя, как ветер бьет по коже и одежде.
Я поднимаюсь достаточно высоко, поэтому, когда достигаю максимальной точки, моя задница отрывается от сиденья чуть раньше, чем качели возвращаются к земле. Желудок переворачивается, и я почти забываю о боли от голода. Почти не обращаю внимания на не проходящую боль от пинка Терри. Почти могу заставить себя поверить, что я свободна.
Интересно, что будет, если я отпущу руки.
Если просто продолжу держать глаза закрытыми, пока не достигну высшей точки, а затем ослаблю хватку на цепях.
Я не тупая. Я знаю, что не полетела бы. Не вознеслась бы вверх, к небу, как воробушек. Я бы рухнула на землю, как проклятая замороженная индейка. Но сломаю ли я себе шею? Умру ли? Сколько времени это займет? Смерть наступит мгновенно? Как сильно будет больно?
Нет.
Я бы, наверное, сломала ногу, а потом застряла бы в ловушке костылей. Стала бы слабой и беззащитной. Если я соберусь умереть, то точно не от рук гребаного тупицы-бойфренда моей матери. Если я соберусь умереть, то хочу, чтобы моя смерть имела смысл.
Я сажусь в столовой напротив Леви, и он молча пододвигает ко мне свой сэндвич.
За все утро он и слова мне не сказал. Отдал мне злаковый батончик, а затем игнорировал всю поездку на автобусе, и это так меня бесит.
Откусив от его сэндвича, говорю с набитым ртом, потому что знаю, как он это ненавидит.
— Какого черта я сделала на этот раз?
Он хмурит лоб, но не отвечает, поэтому я тянусь к нему через стол и шлепаю по плечу.
— Ай! — Он пытается ответить мне тем же, но промахивается. — Какого черта ты меня ударила?
— Какого черта ты игнорируешь меня? — Я швыряю недоеденный сэндвич на стол. — Весь день вел себя как засранец.
— Никакой я не засранец.
— Самый настоящий засранец.
— Я дал тебе поесть, — возражает он, и теперь уже хмурюсь я.
— Не нужна мне твоя благотворительность, если ты так себя ведешь, Левит.
— Перестань так меня называть!
— А ты перестань быть таким засранцем!
— Я не засранец!
— Засранец, и ты это знаешь.
Мы смотрим друг на друга. Его челюсти стиснуты, ноздри раздуваются, и, могу поспорить, его сердце бешено колотиться. От того, с какой силой он сжимает челюсти, ямочка на его подбородке углубляется. Леви никогда не злится. Раздражается, да. Почти всегда из-за меня. Но чтобы злиться? Никогда. Мой желудок скручивается в узел, и когда я задаю вопрос, он звучит тише, чем мне бы хотелось.