Между ночью и днем
Шрифт:
Но я не роптал: милое, наивное, взбалмошное существо, желанная женщина приткнулась под бочок, сопела в две дырочки, беззаботно уповая на то, что именно рядом со мной она в безопасности, а это само по себе дорогого стоит. Возможно, это стоит всего остального, что с таким обманным радушием в юности предлагает жизнь.
— Эй, — позвал я, — ты слышишь?
— Да, — пролепетала сквозь сон.
Через минуту молчания:
— Ну чего, Саш?
— Ничего, спи. Это я просто так.
Она поняла и поцеловала меня в плечо. Нам хорошо было спать вдвоем.
Но
— Не останусь, не останусь, не останусь! Поеду с вами, поеду с вами, поеду с вами!
— Заткнись, — сказал я. — Ты не на дискотеке.
Гречанинов был с ней необычайно мягок:
— Катенька, я вам обещаю… Потерпите еще денек.
Уже слезы в три ручья катились по ее лицу.
— Один денек? И что будет потом? Нас всех наконец-то убьют?
— Катенька, уверяю вас, ничего плохого не случится.
Успокоилась так же быстро, как и распсиховалась.
— Простите! Я полная дура.
— Подумаешь, новость! — буркнул я.
Она осталась, а мы поехали на склад. Там все было тихо: амбарный ржавый замок на металлической двери в неприкосновенности. Насупленный Четвертачок на железной койке. Даже не поднялся, когда вошли: под голову вместо подушки приспособил свернутый пиджак. Один глаз, который под блямбой, тускло, неопределенно розовеет, второй уставлен в нас, как пистолетное дуло. Взгляд осмысленный.
— Пожрать хоть принесли?
Гречанинов культурно поздоровался, похлопал по сумке:
— Тут все есть, Миша. Водочка и покушать. Но сперва позвоним.
Достал из этой же сумки сотовый телефон и положил на койку. Я угостил Четвертачка сигаретой. Он жадно затянулся.
— Обо мне не беспокойся, архитектор. Я неприхотливый. Ты об себе подумай.
— В каком смысле?
Четвертачок улыбнулся одним мокрым глазом, это было жутковато. За ночь в цементном склепе в нем явно произошли какие-то перемены. Он стал спокойнее, мягче.
— Чудное дело, — заметил доверительно. — Я ведь когда в больницу приходил, понял: пора давить. Гнильцой от тебя шибает. Такие, как ты, по-хорошему не понимают, книжками ум забили. Книжек ты много в детстве прочитал, архитектор. Таких, как ты, лучше всего в параше топить. А я чего-то понадеялся, теперь расплачиваюсь. Но ничего, сочтемся, да, архитектор?
— Это все лирика, — прервал Гречанинов, — Ты, Миша, придумал, как с невестой разговаривать?
Четвертачок сказал:
— У меня условие.
— Какое?
— Как и вчера. Карты на стол. Говори, кто такой, на кого работаешь. В темную играть не буду. Если чекист, скажи — я чекист. Если люберецкий, скажи — я люберецкий. Назови хозяина. Иначе — глухо.
Гречанинов, как я уже писал, обладал необыкновенной силой убеждения, и сейчас я лишний раз в этом убедился. Он не стал обсуждать с Мишей, у кого какой хозяин. Грустно улыбнулся, похлопал его по коленке.
— Скоро тебе будет не до условий, Миша. Через недельку-две ты тут околеешь, — повернулся ко мне:— Пойдем,
Четвертачок спросил:
— Ты что же, гад, решил мне последние нервы измотать?
Гречанинов был уже около двери, а я замешкался, чтобы отсыпать Мише сигарет. Посоветовал:
— На голодный желудок много не кури.
Столько неутоленной злобы, как в Мишином запылавшем глазу, я видел прежде только один раз, но не у человека, а у крысы, которую мальчишки забили до смерти камнями возле мусорного бака. Было мне тогда лет десять, но то крысиное ядовитое, свирепое отчаяние до сей поры жжет мне хрудь. Как вспомню, так рвота в горле. Ярость погибающей, с вываленными на землю кишками крысы, как и у Миши Четвертачка, вполне живого и крепкого на вид, была одинакового фиолетового цвета и почти осязаемой резиновой упругости. В отличие от крысы, которая погибла, Четвертачок справился со своими чувствами.
— Эй, — окликнул Гречанинова. — Вернись, старик, еще потолкуем.
Гречанинов вернулся, спросил:
— Ты что, действительно так Могола боишься? С чего бы это? Подонок он крупный, верно, как и ты, но башка-то у него тоже одна.
Четвертачок глядел на него, как смотрят дети.
— Сколько же вас еще таких, — заметил с грустью, — которых вовремя не удавили.
— Вопрос интересный, — согласился Гречанинов. — Мы его обсудим в другой раз.
Через минуту Миша набрал номер и соединился со своей возлюбленной. Григорий Донатович подкрутил на аппарате какой-то рычажок, и мы, как по селектору, услышали голос Валерии. Четвертачок заговорил с ней хмуро и как бы немного затравленно, но та его сразу узнала:
— Михрюша? Ты разве не знаешь, что я сплю?
— Лер, надо поговорить.
— За то, что разбудил, с тебя штраф. Десять палок, Миш. Остроумно, да?
— Это серьезно, Лера!
— Чего тебе надобно, старче?
Мне понравился ее голос — тягучий, небрежный, знающий себе цену. Кто-то женщин различает по осанке, я — по голосу. Эта дама была без комплексов. Гречанинов достал из сумки бутерброд с ветчиной и показал Четвертачку. Это было очень смешно.
— Не телефонный разговор, — сказал Четвертачок в трубку точно таким тоном, как если бы сообщил о конце света. Да и то сказать, кроме ржавой, пахнущей калом воды из-под крана, у него почти сутки ничего не было во рту. Вдобавок — ночь на железных пружинах. Для «нового русского», привыкшего к западному комфорту, это тяжелое испытание.
— Милый Михрюша, — прощебетала Валерия. — У тебя что, крыша поехала?
— Нет, я трезвый.
— Ты уверен? Что ж, приезжай… Но если ты дурака валяешь…
— Лер, я не могу приехать.
— А?
— Лер, ты должна приехать ко мне.
Валерия молчала, а я сунул Четвертачку в руку зажженную сигарету. Гречанинов показал ему листок из блокнота, на котором было написано: «Таганка. Возле ода в театр. Одна».
— Лера, я когда-нибудь беспокоил тебя по пустякам?
— Не дай тебе Бог, милый, вообще меня побеспокоить.