Между поэзией и прозой: к родословной «Недоноска» Боратынского
Шрифт:
Михаил Вайскопф
Между поэзией и прозой: к родословной «Недоноска» Боратынского
Боратынского принято причислять к ведущим представителям «литературной аристократии». Между тем само это определение инспирирует некоторую предвзятость и оценочность, не лишенную привкуса анахронизма. Людям пушкинского круга приписывается обычно подкупающе-элитарная позиция, запечатленная в «Поэте и толпе», тогда как на деле в их личностном строе «поэт» мирно и довольно успешно уживался с «книгопродавцем». В этом отношении «литературные аристократы», по существу, мало отличались от своих расчетливых плебейских соперников. Разница состояла преимущественно в том, что первые, на классицистский манер, предпочитали четко разделять обе свои функции, тогда как у последних они часто, но, как мы вскоре увидим, все же далеко не всегда, смешивались, и «книгопродавец» подминал под себя «поэта». Само представление о цельности поэтической
Здесь примечательна судьба Вяземского, который как раз тогда с шокирующей явственностью расщепился на две контрастные ипостаси — деловую и лирическую, будучи при этом энергичным противником плебейски-торгашеского духа в литературе. Олицетворением последнего принято было, наряду с Булгариным, Сенковским и Гречем, считать Николая Полевого. Издатель «Московского телеграфа» был, как известно, одной из самых контроверсальных культурных фигур николаевской эпохи. Коллеги и конкуренты не выносили его за журнальную оборотистость и купеческую спесь. А к концу 1820-х годов он ввязался в неустанную войну с Вяземским и прочей «литературной аристократией», задетой нападками Полевого на Карамзина. Напомню также, что Вяземского тогда активно поддержал и Боратынский. Но эта непримиримая вражда возникла далеко не сразу. Совсем незадолго до того, еще в середине 1820-х гг., с Полевым поддерживали весьма дружеские контакты люди пушкинского круга, и в первую очередь тот же Вяземский, который по праву считался «крестным отцом» «Московского телеграфа». Что касается Боратынского, то к нему в этом журнале, в отличие от других изданий, относились подчеркнуто доброжелательно. В ноябре 1827 г. он с чувством благодарил Полевого за публикацию книги («Стихотворения Евгения Баратынского»), обнимая издателя «от всей души»: «Что касается до меня, то не могу сказать, как я вам обязан. Издание прелестно. Без вас мне никак бы не удалось явиться в свет в таком красивом уборе. Много, много благодарен» (и спустя несколько лет, в ожесточении распри, Полевой мстительно напомнил неблагодарному оппоненту о своем заступничестве и покровительстве).
Предыстория этого конфликта показывает, что Боратынского, как и других «литературных аристократов», не обошел стороной тот настрой презренного утилитаризма, который они охотно инкриминировали напористому «купчишке» и который вступил у них в плодотворный союз с житейской прагматикой. По части меркантильного пафоса приверженцы Карамзина порой не уступали своему третьесословному противнику. Если Полевой, всячески пропагандировавший в своем журнале спасительные выгоды просвещения, промышленности и торговли, превозносил, например, московскую Выставку российских изделий 1831 г. (он входил и в ее комитет), то князь Вяземский, по долгу службы, был непосредственным и весьма деятельным куратором той же выставки. В 1834 г., будучи вице-директором департамента внешней торговли при Министерстве финансов, он поместил в «Библиотеке для чтения» свою статью «Таможенный тариф 1822-го года» (датировав ее 11 апреля 1834 г.), очень сходную с гражданской риторикой Полевого и включавшую такие сентенции:
«Если нужно … определить характер эпохи нашей, то мы назовем ее эпохою практического, или положительного просвещения, то есть всеобъемлющей промышленности и применений последствий ее к пользам общественного и частного благосостояния». Всюду господствует «одно единомышленное стремление к пользе положительной … Общеполезные открытия следуют одно за другим»; «Земля оковывается железными колеями». Далее — выпад против наивных идеалистов, презирающих все эти достижения: «Напрасны лжеумствования тех, которые порочат промышленность за направление ума человеческого к цели исключительно вещественной, почитая направление сие унижением возвышенного предназначения его … Промышленность есть наука преимущественно общественная и человеколюбивая. В ней частная польза есть неотдельное звено пользы общей».
Вторая, лирическая ипостась Вяземского, запечатлена в его послании графу В. А. Соллогубу, которое он, одновременно со статьей, опубликовал во втором выпуске «Новоселья» (ц.р. 18 апреля 1834 г.). На сей раз он оказался первым русским поэтом, осудившим железный век, взятый в том же именно утилитарно-прозаическом его значении, какое он восславил в статье. В остальном семантический рисунок «века» подсказан был Тютчевым: «Нет веры к вымыслам чудесным, / Рассудок все опустошил … // Нет, мы не древние народы! / Наш век, о други, не таков» (1821; первая полная публикация — 1828). Ср. у Вяземского:
Но в наш железный век, в сей век холодной прозы, Где светлых вымыслов ощипаны все розы, Где веры нет к мечтам и мертвы чудеса, Где разум все сушит…Подобная
Возможно, сама последовательность текстов должна была как-то закамуфлировать или смягчить эту полемическую направленность, которая проступила и в другом стихотворении Боратынского — «Приметы» (1839), тоже включенном в «Сумерки». В «Приметах» он оспорил тот пассаж из статьи, где автор восторгался победой ума над природой:
«Природа преследована алчным и допытливым умом в последних ущельях своих, изведана в сокровеннейших свойствах, измерена в глубочайших тайниках … Все соображения натянуты к одной цели … довершить дело Природы изысканиями ума, которому дан ключ ко всем ее таинствам, подлежащим нашему ведению».
Боратынский, напротив, дает этому триумфу трагическое истолкование. Изыскания «допытливого» ума сведены к пытке, к суетному и бездушному расчленению природы, которая отнюдь не раскрывает свои тайны, а наоборот, затворяет теперь свою сущность от человека.
Пока человек естества не пытал Горнилом, весами и мерой, Но детски вещаньям природы внимал, Ловил ее знаменья с верой; Покуда природу любил он, она Любовью ему отвечала … Но, чувство презрев, он доверил уму; Вдался в суету изысканий… И сердце природы закрылось ему, И нет на земле прорицаний.Двойственностью и неустойчивостью отличалась, впрочем, и меркантильная позиция Полевого. Панегиристом «пользы» он, подобно Вяземскому, тоже оставался преимущественно в публицистике, тогда как в ультраромантической своей прозе — в «Блаженстве безумия», «Живописце», «Абадонне» и др. — с жаром порицал низменный практицизм и дух наживы, овладевший XIX веком. Это была та самая тяжба «между Жизнью и Поэзией», о которой он сокрушался в «Абадонне».
Не стоит думать, будто корпоративные социокультурные предпочтения, демонстративно выказанные на рубеже 1830-х гг. Боратынским, обязательно влекли за собой бескомпромиссную вражду ко всему творчеству вчерашнего союзника и покровителя. В любом случае, Полевой оставался слишком неординарной личностью в тусклом мире тогдашней русской журналистики, бедной людьми и идеями. При всех своих огрехах и стилистической неопрятности он был и небесталанным прозаиком. Некоторые мотивы и образы Полевого подверглись у Боратынского поэтической обработке — и не настолько основательной, чтобы полностью затушевать этот генезис. Сплошь и рядом он выказывает неожиданную, казалось бы, близость к общей риторике и тем или иным конкретным суждениям «Московского телеграфа». Одно из подтверждений тому — ощутимое сходство между некрологом «Смерть Гете», появившимся в журнале Полевого (ц.р. 31 марта), и последующим стихотворением Боратынского «На смерть Гете». В «Телеграфе» сказано: