Между шкафом и небом
Шрифт:
У меня все перевернулось внутри от ужаса. С криком «Это я, ваш сын, Дима Веденяпин!» я бросился к ним. Мама — ко мне. Помню ее слезы.
У нас на Таганке, да и потом на Юго-Западе бывало довольно много гостей: Володя Гандельман с Мариной; Панкратьевы; Юра Шерман с Инной и Мишкой; Зина Панина с Женей Игнатовым; Тося; Олег Ермаков; семейство Шаргородских и многие другие. Некоторые мужчины приходили в костюмах и галстуках. Разброс профессий был, что называется, по всему спектру: переводчики, учителя, архитекторы, инженеры, географы, экономисты, физики, врачи. Не хватало разве что артистов и писателей.
Мы тоже
Если во время наших «гостеваний» мы выходили погулять в парк или на бульвар, там тоже было все не так, как в нашем Тетеринском сквере или позже — в Юго-Западном леске. Даже листья шуршали по-другому.
В 1969 году заканчивается наш таганковский «коммунальный» период и начинается новая жизнь в отдельной трехкомнатной кооперативной квартире в девятиэтажке на улице 26 Бакинских Комиссаров. Честно говоря, жизнь гораздо более грустная. Кажется, квартира была куплена еще в 68-м на деньги, заработанные отцом в Монреале год назад, но переехали мы в 69-м. Очевидец рассказывал мне, что на собрании кооператива, где решалось, кто на каком этаже будет жить (и мама, и отец хотели жить на четвертом, в крайнем случае на пятом), мой папа, прежде чем тащить бумажку с номером, перекрестился — и вытащил четвертый этаж.
Баба Нюра осталась на Таганке. Впрочем, она часто приезжала к нам, а мы ездили к ней.
Лето 69-го — рубежное: вместо того чтобы, как всегда, ехать в Александровку, мы с Шерманами отправились в Карпаты. Это путешествие остается — до сих пор! — самым волшебным путешествием моей жизни. И совсем не только потому, что многое там происходило для меня впервые.
А что касается «впервые», то я и вправду никогда до этого не останавливался в гостинице, не жил в палатке, не ездил на мотоцикле (пусть в коляске, но тем не менее), не сидел на телеге и не стоял на полотне, слушая, как пастухи играют на трембитах, а сбившиеся в кружок овчарки им подпевают-подвывают.
И никогда не видел, как форель, развернувшись против сногсшибательного (в буквальном смысле слова) течения, дежурит у порогов в надежде на дар свыше, то есть на то, что может свалиться к ней вместе с гремящей вертикальной стеной воды.
Естественно, никакие поплавки тут не годятся.
Кроме того, форель чрезвычайно наблюдательна. Стоит ей заметить тень от удочки, рыбалке — во всяком случае, в этом месте — конец. Приходится действовать крайне осторожно. Наживка забрасывается за несколько метров до порога, а потом проводится по течению, вы позволяете ей нырнуть вниз, и тут — внимание? — нужно уметь отличить вожделенный упругий рывок (есть!) от просто мощной струи воды.
Разумеется, рыбачить рядом в такой ситуации невозможно. Мы распределились вдоль реки, и я остался один на один с пенящейся водой и прибрежной зеленью. Вдруг леска натянулась и пошла в сторону, я подсек и после ошеломительной борьбы (в какой-то миг леска ослабла — неужели сорвалась? — нет!) вытащил увесистую рыбину ослепительной красоты: серебристо-голубую
Когда в конце 80-х я посмотрел на кассете «Меморандум Квиллера» (я уже упоминал о сходстве отца с главным героем), то в первых же кадрах (длинная пустынная улица с фонарями) неожиданно узнал ночной вид из окна нашей львовской или ужгородской гостиницы: то же предчувствие затаившегося приключения, какого-то особого тревожного счастья.
25 июня 1970 года родилась моя сестра. Забавно, что сегодня, когда я это пишу, тоже 25 июня, правда, тридцать восемь лет спустя. Дневник сумасшедшего.
Более милого, трогательного и уютного существа я не видел. Такие яркие свойства Олечкиной натуры, как… — тут я хотел перечислить недостатки, но потом передумал. Во-первых, двух идеальных детей в одной семье не бывает. А во-вторых, я не ходил в детский сад и не ездил в пионерлагерь. А Ольга ходила. И ездила. И вообще, дело не в недостатках и достоинствах (достоинств, конечно, тоже хватает), а в том, что Ольга — самый родной мне человек на всей земле.
Надо сказать, что она мало изменилась. В том числе — внешне. Обычно человек вырастает по отношению к своей первоначальной длине на 110–140 см. Ольга выросла всего на один сантиметр (ну хорошо, метр), но все равно, как была, так и осталась малявка малявкой.
В моей детской нежности к ней было даже что-то болезненное. Я любил ее до самозабвения и безумно боялся, что с ней что-нибудь случится. Безумно. По-видимому, она это чувствовала и не отказывала себе в удовольствии попугать и меня, и родителей, не отстававших от меня в своем родительском обожании. Например, лет до трех она «закатывалась»: начинала рыдать — первое «А-а-а!» звучало громко и уверенно, а потом воцарялась зловещая тишина (рот открыт, лицо пунцовое), и следующего, так сказать, разрешительного «А-а-а!» не происходило. Затем ребенок обмякал, пунцовость сменялась синеватой бледностью, и наступала смерть — на самом деле минутная (в среднем) потеря сознания — но мне казалось, что все, конец.
До сих пор, когда я слышу детский плач с затянувшейся паузой после первого «Ля-я-я!» или «А-а-а!», у меня все обрывается внутри.
Похоже, чем дороже для тебя какое-нибудь воспоминание, тем оно герметичнее: практически невозможно объяснить другому, что в нем такого особенного. Почему, например — как раньше писали — вот уже тридцать пять лет, — я помню, как крохотная Оля вбегает утром в комнату с криком: «Мама, мама, мне снилось, что я летаю — без самолета, без вертолета, без птички!» Или как мама, папа, трехлетняя Оля, Олина подружка Маша Шифферс, Евгений Львович, Лариса (Машины родители) и я идем купаться на пруд. Пруд — на другой стороне Ленинского проспекта, у лесопарка, противоположным краем граничащего с общежитиями Университета дружбы народов («Лумумбарием»). Понятно, что сегодня в этом пруду не станет купаться даже самый отчаянный и отчаявшийся бомж. Но то сейчас, а тогда в лесу, с нашей стороны Ленинского, еще росли грибы, которые можно было собирать и есть, не опасаясь тут же упасть замертво.