Мгновение – вечность
Шрифт:
Ни построения, ни объявления задачи, ни последнего перед стартом: «Атакуем с левым разворотом!» Вместо этого – натужный, как бы через силу, вскрик инженера: «Сержант, взлетать!» Вскрик – и ожидание, настороженное, неуверенное, будто не ту подал команду… Ревели моторы, клубилась пыль, след беззвучной ракеты полого тянулся в сторону сержанта – все подтверждало: взлет!.. Мимо, переваливаясь на кочках, прорулил капитан Авдыш, коротким, злым взмахом руки показывая ему: «За мной!» «За ним, за ним, за Авдышем!» – подстегивал Павла инженер, решительно жестикулируя. Гранищев – какие могут быть сомнения? – ретиво покатил за Авдышем, его, сержанта, ведущим. Самолет Авдыша, быстро двигаясь по неровностям овсяного, не дающего пыли покрова, стал на ходу осыпаться. Сначала взвилась в небо сорванная моторной струёй крышка какого-то лючка, второпях не закрытого, потом черной птицей выпорхнул и
Командир полка, не пошедший на задание, капитан Авдыш, переложивший вопреки общему ожиданию «ИЛ» вправо, – такая выстраивалась цепочка без начала и без конца…
…К поселку МТФ, к своему домику, Гранищев шел, опираясь на палку, страдая от пыли и пота, от своей ненужности, заброшенности.
Седенький с берданкой охранник бахчи, приглядевшись к нему в тени навеса, предложил: «Арбузиху бери, арбузиха слаще, воронье нынче сыто, на бахчу не зарится… Угощайся, женщины и арбуз хороши на вкус, а семечки в горстку собери да мне отдай, делянка сортная, на посев пойдут…» – «Когда сеять-то собираешься, дед?» – «Весной, когда же… К весне-то немца погоните?»
Камышинский арбуз от прикосновения ножа змеисто треснул. Разбитая губа мешала Павлу поглубже ухватить сахаристый, влажный ломоть, он забирал его и всасывал уголком непослушного рта, и вдруг – мотор, нежный рокот…
Родимый «М-11», еще вчера напевавший курсантам аэроклуба про тайны пятого океана и прочую дребедень, стеснил ему душу: самолет, как понял Гранищев, осторожно крался… Обычно летчики-связники выходили в сталинградскую степь затемно, на исходе ночи, когда горизонт затянут и мглист и плывут по земле туманы, помогая маленьким машинам скрываться в пестроте ландшафта. В дневную пору связисты не летали; приказ Хрюкина требовал доставлять донесения о ходе боевой работы «без ссылки на объективные причины, всеми доступными средствами», и оперативные сводки из строевых полков пересылались в штаб армии на боевых «ЯКах», «ИЛах», даже на «ПЕ-2»…
«Кукурузник», шелестевший над бахчой, имел, как видно, безотложное предписание: держась от белесой травы не выше, чем на метр, он рассекал ее и укладывал за хвостом темным пружинистым клином. Быстро мелькнувший профиль летчика чем-то напомнил ему Фолимона после госпиталя: бугристый шрам, оставленный сгоревшим на шее целлулоидным подворотничком, стянул кожу, изменил посадку головы, и он держал ее, наклоняя вперед, голос его сипел; говоря и глядя исподлобья, Фолимон помогал себе вращением крупных глаз… Его бы списали, если бы не упорство, с которым отстаивал Юрка свое право на кабину пилота; в конце концов он добился назначения в «королевскую авиацию», или, что то же самое, в «придворную эскадру», как называли летчики-связники небольшой отряд «ПО-2» при штабе армии.
Приспущенный, упрямый, беззащитный нос «кукурузника», пересекавшего бахчу, выражал надежду летчика пройти, несмотря на высокое солнце, рискованный маршрут. «Давай, милый, давай, – приговаривал Павел с арбузным ломтем в руках, не зная, Фолимон ли это. – Давай!» – вздохнул он глубоко, с хрипом, сдерживая подступившую к сердцу боль – сдают нервишки, – сострадая летчику, который, крадучись, дерзает засветло выполнить приказ, всем друзьям-истребителям, разбросанным войной, неукротимым, как сиплый, с пригнутой головой Фолимон… Он приналег на ломоть, сглатывая сочную сладость вместе с солоноватой горечью, спускавшейся по горлу… Хвостовой костыль «кукурузника» чертил землю, как зуб бороны, винт, замедляя обороты, делался зримым… самолет сел! «Сдурел парень, – подумал Павел. – Жить надоело…» Вместо того чтобы уматывать отсюда, пока цел, летчик, прогромыхивая крыльями, катил к арбузным грядкам.
Стражник, всполошившись, кинулся к нему, Гранищев, на ходу утираясь, направился следом.
– Летчикам гостинец, летчикам! – торопливо объяснил деду пассажир-лейтенант, открывая под арбузы пристежную крышку грузового гаргрота.
– Ты что?! – кричал Павел, узнавая шедшего ему навстречу Фолимона, как кричал на него однажды в стартовом наряде, когда курсант Фолин снес при рулежке ограничительный флажок; вдруг нашедшее воспоминание курсантских дней почему-то показалось Павлу веселым.
– Здравствуй, Солдат, – говорил Фолимон. – Разукрасили? Помяли? – У него был тон человека, которому дано судить несчастья других, что он и делал, поглядывая одновременно за своим пассажиром-лейтенантом, не терявшим на делянке времени даром.
– Зачем сел, балда? – скорее задорно, чем с укором отозвался Павел на выходку товарища.
– У него спроси (пассажир-лейтенант на полусогнутых сновал между бахчой и самолетом). Говорит: у бабы день рождения, женщине нужен подарок.
– Послал бы ты его вместе с подарком.
– Баба симпатичная…
– А «мессер» прищучит?
– С арбузами, без арбузов, какая разница. – Юрка незнакомо улыбнулся, засипел, должно быть, засмеялся. «В одну воронку снаряд два раза не попадает», – было в его
словах.
– Юра, я не спросил, тебя «мессер» снял? Или зенитка?
– Два «мессера». От одного ушел, другому подставился. Глупо подставился… Тебя?
– «Мессер»… Пес-рыцарь.
– Все они из псов…
– Наших кого-нибудь встретил?
– В Актюбинске, в госпитале… Меня из-под Москвы санпоездом аж в Актюбинск укатили… Кончай! – крикнул он лейтенанту.: – Перегрузишь, центровка нарушится!..
Лейтенант, стоя под моторной струёй, надувавшей его гимнастерку, как наволочку на воде, кивнул с готовностью, кинулся к грядке, взял в руки по арбузу, третий локтем закатил на подол гимнастерки, прихватил край гимнастерки зубами, понес…
– Три хороша зараз, – уважительно сказал Юрка. – Баба у него славная… – О женщинах он говорил тем же тоном человека, всему знающего цену. – Честная баба.
Щелкнув замками гаргрота, лейтенант проворно полез в кабину. Волосы на его нестриженом затылке топорщились вверх.
И снова Павел строил цепочку, доискиваясь первопричин, мысли его от ЗАПа перебрасывались в летное училище, в десятилетку… Выпускной вечер, как он знал теперь из письма, справляли в субботу, 21 июня, полеты в тот день были во вторую смену, он пилотировал в «зоне», когда в актовом зале выпускники, вставши кругом, положив друг другу руки на плечи, отплясывали «молдаванеску», в уральской школе любили «молдаванеску»… Десятилетка, мечта матери, не сбылась, летное училище пройдено галопом… но десятый класс – пусть без аттестата, без выпускного бала – был, а только он, десятый класс, – не восьмой, не девятый – дает доподлинное ощущение школьной жизни. Без десятого класса и школа не школа. Это – лучшее, что он получил, что у него есть.
Если он еще на ногах, улыбается, глядя вслед бесшабашному Фолимону, то благодаря ей, школе…
В полку его первым встретил приземистый механик-тяжеловес с баллоном, лежавшим на широком плече.
Сбросив увесистый баллон на землю и несколько выпятив тощий живот, он на штатский манер раскинул руки:
– Товарищ сержант!
– Здравия желаю, – не узнал Павел однополчанина.
– Сержант Гранищев! – громче прежнего восклицал тяжеловес, стискивая его руку своими задубевшими клешнями. – Сержант Гранищев, – повторял он на разные лады, рдея, как человек, не обманувшийся в своих ожиданиях. – Жив, Солдат!