Мицкевич
Шрифт:
Усадебка в Любони и тишина, тишина; ибо вся эта светская болтовня замерла, оледенела при вести о взятии Варшавы. Все это вновь ожило в нем. Он снова увидел маленький листок, невзначай подсунутый ему светловолосой барышней, которая всматривалась в него, щуря глаза, а глаза у нее обещали немало. Мицкевич прочел: «Что сейчас в сердце твоем займет место надежды?» Отписал ей тотчас же тем же самым способом, карандашом на этом самом листке: «Что делает хлебопашец, когда поле его побито градом? Снова сеет…» И сразу же ощутил неловкость, что вот он весть о падении Варшавы вплетает в столь неуместные теперь ухаживания. Он внезапно встал и, не сказав ни слова, ушел в свою комнату.
Поэт ничего не мог знать о том, что этот листок будет храниться в семействе Лубенских и Моравских, что он будет сохранен — Легенде на потребу.
Легенда не ведает препятствий, не желает считаться с фактами. Раз уж
127
Генерал Антоний Гелгуд командовал повстанческими силами в Литве, капитулировал, перейдя прусскую границу. Юзеф Дверницкий руководил повстанческой экспедицией на Волыни, перешел границу и сдался австрийским властям.
«Мицкевич был тогда полон грусти, а пани Констанция забывала о светских условностях, о мирских делах, чтобы утешать поэта», — так говорит Легенда. В эти мгновения она утрачивает задумчивость микеланджеловской «ночи» и гласит беспомощными устами сына и биографа поэта, который не чувствует в этих словах невольного непреднамеренного юмора. Госпожа Констанция позабыла о свете, чтобы не вовсе без ведома понятливого и снисходительного будзишевского помещика спать с поэтом в одной постели. Ну и какое это имеет значение? Разве только то, что Мицкевич упрекал себя за несвоевременную охоту и несвоевременный флирт. Легенда вновь обретает задумчивую неподвижность статуи и вещает: он хотел покончить с собой, вспоминал об этом намерении еще в 1846 году. Да, он вспоминал об этом. Не к чему было бы его участие с оружием в руках. Если бы он погиб, ущерб был бы непоправим. Лучше, что не пошел. Плутал по великому герцогству Познанскому, скрываясь под разными фамилиями, чтобы обмануть бдительность прусской полиции, побывал в разных усадьбах, под многими крышами; однажды даже ночевал на чердаке. Если охотился, то, может быть, затем, чтобы развеять подозрения; ведь он приехал в гости к графу и графине как их дальний родственник. Словом, она, Легенда, столь чуткая ко всяческим оттенкам чувств, рассуждает в эту минуту уж слишком по-простецки. И теперь у нее, Легенды, пухлые щеки одного из ангелов из алтаря Губерта ван Эйка.
Брат поэта, Францишек, подпоручик третьего уланского полка, несмотря на свое увечье [128] , оседлал коня, одним из первых пустился в путь из Новогрудка, чтобы принять участие в восстании; даже этот невезучий брат был живым укором. Нужно было найти ему кров. Он поселился в Лукове у графа Грабовского [129] , он, герой ноябрьской революции, который больше, чем огня из царских пушек, страшился одиночества в изгнании, беспомощный как дитя. Францишек не слишком задумывался над тем, что стряслось. Он принимал вещи такими, как они есть, не усложняя. Он вовсе не чувствовал себя героем. Участие свое в восстании считал настолько само собой разумеющимся, что не стоило, мол, даже и говорить об этом. Пытался утешить брата.
128
Старший брат Мицкевича, Францишек, был горбат.
129
Юзеф Грабовский (1791–1881) — познанский помещик, участвовал в деятельности местного сейма и кредитных обществ.
— Да, нелегко тебе, ну, да, бог даст, пойдем еще раз. — Хотел развеять его тоску, чувствовал в эту минуту, что почти счастлив, ибо есть у него крыша над головой.
Легенда даже мельком не взглянула на этого простодушного рыцаря.
Ее
Бессонные ночные часы, хотя и длятся бесконечно, растворяются перед бледным рассветом — за ними следует сон, крепкий и подкрепляющий силы. Мелкие заботы, неизбежные в жизни, денежные и паспортные заботы отрывают от мыслей всеобъемлющих и, хотя и приносят множество страданий, помогают в известной степени сохранить душевное равновесие.
Душевная жизнь только в поэмах кажется чем-то цельным, постоянным и последовательным. В действительности же она делится на этапы и часы, она отрывочна и куда сложней, чем в каком бы то ни было описании. В письме к Юзефу Тачановскому [130] Мицкевич пишет:
130
Юзеф Тачановский — помещик, у которого Мицкевич гостил в сентябре 1831 года, январе — феврале 1832 года.
«Одынец покупает плащи для солдат, кончает переводить поэму; хуже всего, что если бы он уехал на недельку, то несколько достопочтенных старушек могли бы жизнью поплатиться за его отъезд, в него влюблено чуть не с десяток почтенных особ, из коих самой младшей 72 года…»
На приемах, даваемых в честь польских беженцев речь идет не только о восстании и героизме. Героям, только что вышедшим из огня, не до театральности, они далеки от того, чтобы застывать в монументальных позах. Они отличаются прямотой и неуемностью в проявлениях чувств, их рассказы и реляции с поля брани полны прозаических подробностей, они не боятся крепких слов, даже в присутствии дам.
Пани Клаудина Потоцкая [131] , чье беспредельное самопожертвование вызывает у Мицкевича изумление, не является еще тем монументом Польки, который описали нам позднейшие мемуаристы.
Она живая женщина. Если кто-нибудь захотел бы снять с нее мерку для изваяния, она рассмеялась бы от души. Великие исторические события еще как бы находятся в текучем состоянии, они еще в распылении и в мелочах.
Еще Легенда и ее сестра Поэзия не успели удалить запаха крови, порока, мук умерщвляемых людей, позора убийства, которые несет с собой война, хотя бы и самая справедливая.
131
Клаудина Потоцкая (1802–1836) участвовала как санитарка в восстании 1830–1831 годов, затем основала в Дрездене комитет помощи польским эмигрантам.
Современники этих кровавых событий не любят фраз, они трезвы.
«Поле сражения — это жестокая вещь, — записывает участник восстания [132] . — Кто его не видел, тот не поймет ужаса, который пробуждался в сердце. Война — это гнуснейшее под солнцем преступление, вопреки всем личинам величия, героизма и славы, какие на нее нацепляют алчность и тщеславие человеческие. Подумай об этом, когда увидишь останки человека, пушечным ядром разорванного надвое, или увидишь несчастного раненого, лежащего на земле, когда по нему галопом прокатывается шестиконное орудие и перемалывает ему кости, и ты увидишь, какой ценой достаются лавры надменного победителя».
132
Виктор Феликс Шокальский.
В эти дни всех раздражают и отталкивают сентиментальный стиль и байронические гиперболы. Когда один из полковников рассказывает о битве под Гроховом, стиль его реляции настолько естественный, как будто бы он толкует о самых что ни на есть обыкновенных делах.
Никому не казалось странным, что полковник с одинаковой горячностью рассказывает о ранении Хлопицкого [133] и о гибели собственного коня, хотя несколько поэтов выслушало эту реляцию. Никто не спросил:
133
Юзеф Хлопицкий (1771–1853) — генерал, в декабре 1830 — январе 1831 года был провозглашен диктатором и при поддержке правых кругов вел линию на свертывание восстания. Был тяжело ранен в битве под Гроховом.