Мицкевич
Шрифт:
Теперь путники сели в легкий кабриолет. «С нетерпением и волнением, — писал позднее Одынец, — мы въезжали в Рим… Проезжая мост на «белесом Тибре», славный победой Константина над Максентием, и вспоминая о легионах, мы увидели из-за горы нечто подобное остриям копий; это были уши стада ослов, которых понукали облаченные в живописные лохмотья итальянцы; и вот разговор зашел о тогах, туниках, наконец, о консулах. Затем мы повстречали трех тучных аббатов. На каждом шагу возникали подобного рода контрасты между воспоминаниями и действительностью».
Они по немалому опыту уже постигли тот второй этап узнавания великой новизны, когда сходства уступают место различиям, а туманная фантазия вступает в спор с тем, что видишь
Одынец, ставший вдруг отчаянно прозаичным. Битых два часа плутали они по разным улицам, от трактира к трактиру, чтобы найти, наконец, приют в «Albergo di Europa», на Kopco. Сняли две комнатушки очень дешево, за пять паоло в сутки. Комнатушки, обитые зеленым сукном, отличались всеобщим в эту пору недостатком — в них было ужасно холодно. Мицкевич, всегда такой зябкий, закутался в плащ, но и это не помогло. Тогда путешественники пошли пить кофе и задымили сигарами. Их до того заняли эти пустяковые дела, что они не заметили даже прелести Корсо — по этой красивой улице беспрерывно катились коляски, экипажи, кабриолеты. Уже лежа в постели, они мечтали о добрых литовских печурках, в которых громко потрескивают сосновые поленья.
На следующее утро поэты отправились по привычному маршруту бродяг — туристов, посещающих Вечный город, — Капитолий, Forum Romanum, Колизей, Ватикан, собор Святого Петра. Путники расстались у моста Святого Ангела, ибо Мицкевич пошел искать дом княгини Волконской, которая сообщила Адаму о своем выезде из России. Княгиня уже в течение некоторого времени обитала в Риме. Первый обед у княгини привел Одынца в восторг. Княгиня Зинаида обладала таким естественным обаянием, она была такая гостеприимная!
Мицкевич чувствовал себя у госпожи Волконской как дома. Воспоминания жили в нем, годы пребывания в России еще не сошли в те области памяти, где царит равнодушие. Он вступал теперь в новую жизнь с навыками, вынесенными им из российских салонов. Проводницей и тут должна была остаться «прекрасная нимфа» из Москвы.
Благодаря княгине Зинаиде Волконской римские салоны распахнули свои двери перед нашими пилигримами. Как некогда в Москве, Мицкевич бывал на вечерах у прекрасной Зинаиды, на вечерах, где собиралась местная знать и люди со всего света, пребывающие в это время в Вечном городе. Княгиня также представила его российскому послу, князю Гагарину, человеку, который представлял Россию при Ватикане, поскольку царизм владел католической Польшей, а также познакомила его с князем Александром Голицыным, позднейшим калишским губернатором. На каком-то этюде той эпохи мы видим поэта, играющего в шахматы с рыжим князем. Мицкевич, придерживая неизменный чубук, внимательно следит за ходом партнера на шахматной доске.
Салоны тогдашней Италии были охвачены вихрем безумных развлечений. В те времена здесь за месяц сжигали больше свеч, чем в иных городах за год. В канун июльской революции итальянская аристократия, подобно аристократии других стран Европы, пыталась забыться и с помощью усиленных возлияний, танцев и салонной болтовни подавить страх. Тут вспоминалась Франция перед террором.
На балу у Гагарина величайшие итальянские и европейские знаменитости дефилировали в свете канделябров, по залам, полным хрусталя, парчи и благоухания духов; лица их были покрыты бледностью. По лицам многих из этих людей прошла некогда тень Великого Императора. Они видели войны, по собственному опыту познали хрупкость всего того, что так долго казалось им извечным и нерушимым, пока земля не задрожала от грохота орудий. Лакеи в желтых ливреях с серебряными галунами, в красных жилетках брали у гостей цилиндры, трости и плащи. Дамы в кринолинах, словно одетые в чашечки
На балу у князя Гагарина Мицкевич беседовал со знаменитостями артистического мира тогдашней Европы: с живописцем Орасом Верне и скульптором Торвальдсеном. С интересом прислушивался он к разговорам итальянцев. Разговоры эти, хотя на балах старались избегать политических дискуссий, были, однако же, не вполне аполитичны. Сильные мира сего, руководствуясь известными приметами, ожидали важных событий.
— Италия стала целью интриг европейских кабинетов, — говорил какой-то итальянский граф в коричневом сюртуке с золочеными пуговицами и в тупоносых туфлях, на носки которых он то и дело поглядывал. — Италия, — продолжал он, — подобно Германии, была полем, на котором великие державы вели битвы за собственные интересы. Мы должны были не однажды проливать кровь не ради наших целей.
— Горе Италии, — говорил другой итальянец, еще молодой, с гримасой у рта, как будто ему свело губы горечью.
— Горе Италии, — повторила некая прелестница, бледная, как на литографии Гаварни. Она повторила эту фразу не потому, что ее привлекло в ней какое-то определенное содержание, нет, просто эта фраза красиво звучала и была чрезвычайно стильной. Да и губы ее, когда она произносила эти слова, были тоже стильными губами.
В какие-то мгновения в ярком сиянии свечей, в отблесках золота и шелка казалось, что эта жизнь уже переходит в стиль, застывает сразу же, тут же на глазах. Казалось, что она утрачивает индивидуальные черты, что теперь уже невозможно отличить лицо Торвальдсена от лица Ораса Верне. Тут в некую минуту прозвучала фамилия Марии Шимановской, из уст Торвальдсена (который некогда изваял ее голову, красивую голову), и сразу же вслед за тем имя Гёте.
Звуки эти не пробудили в памяти Мицкевича в тот миг никаких воспоминаний. Они скользнули, подобно мертвенному шелесту газового шарфа одной из дам, которая тут же подняла этот шарф движением, исполненным грации. Атмосфера бала вдохновляла поэта, ему казалось, что он видит грядущие события. Он верил в эти пророчества собственного воображения. Доверял им, ибо люди несчастливые склонны любую тень принимать за признак приближающихся потрясений. Он жаждал этих потрясений и потому предвидел их.
— Армия объединится с народом, — громко сказал кто-то с такой уверенностью, как будто это уже произошло в действительности.
— Никто еще так не любил Италии. Республика не забудет ему этого никогда.
— Франция даст сигнал — Париж.
— Кто мечтает о терроре?
— Разве ты не знаешь, что при Первой империи он был одним из тех, кто нагрел руки на чужих несчастьях?
— Вы постоянно толкуете о том, что Рим рухнет, а между тем Рим стоит, как стоял, и ровным счетом ничего не изменится. Если через месяц я дам бал, вы будете говорить то же самое у меня, только я не позволю.
— Ради ваших прекрасных глаз, княгиня, я готов понесть эту жертву и разговаривать только о том, что будет угодно княгине.
— Ибо вы переносите собственные заботы на жизнь общества, на политику кабинетов. Вы полагаете, что выказываете необычайный ум, предвещая нынче воцарение террора во Франции, завтра — извержение Везувия, а послезавтра — восстание европейских наций. А между тем народ доволен и совсем не хочет изменений, которые обратились бы против него самого. Во всяком случае, у нас. Святой отец прав, когда он не заставляет читать библию. У вас апокалиптическая фантазия, как будто вы протестант. Что за ужасное сочетание!