Миф о вечной империи и Третий рейх
Шрифт:
Вправе ли мы признавать революцию, которую мы должны отрицать как политическое событие, во имя будущих исторических уроков? Наше положение ужасно. Этим политическим положением мы обязаны революции. Мы загнаны в звериную клетку, перед решетками которой на наши же средства прогуливается человечество — победившие союзники. Мы вынуждены найти пристанище, подписав мир, который оставил нам только остов империи; иные отечественные земли отобраны, вода наших рек отнята, нам запрещен даже воздух. Мы получили республику, основным законом которой является не Веймарская конституция, а Версальский договор. Мы стали почти крепостными, у нас даже появился кабальный дух, дух франкофильства, который влюбляет нас во врага и заставляет думать, как он. На Парижской площади мы пережили самую отвратительную сцену, когда нашей армии, возвращавшейся домой после четырех лет войны и сотен битв, от лица революционного правительства демагогически-лживо и вместе с тем слащаво-лестно высказывали благодарность евреи и адвокаты, пацифисты и вовсе не служившие люди — те, кто за их спиной готовил крушение. Мы пережили эту сцену — самую отвратительную, самую позорную, самую бесстыдную из всех сцен…
Все же есть что-то в нас, не подтвержденное событиями, поскольку они не
Это нечто неопределенное… Хочется успокоиться… Спрашиваешь и жаждешь получить ответ… Мы помним слова, которые старый и великий полководец обращал к униженной нации: «Кто знает, хорошо ли это!»
Народ не хотел революции. Но сделал ее.
Итак, мы получили революционное государство. Стало быть, мы получили революционных государственных деятелей. В итоге мы получили революционный мир.
Теперь началась цепь неизменных следствий. В жизни, которую нельзя предопределять, когда-нибудь что-то должно измениться. Когда немецкий человек ходит под ярмом иностранного господства, идет постепенный процесс политизации народа и возвращения народу, стремящемуся добиться свободы, — его национальных корней. Между тем мы должны смириться с такой жизнью и злобно ждать мгновения, когда имеющиеся конфликты, невыносимые условия и позор нашего существования вспламенятся в гении нашей нации, в политическом духе, который исполнит наше право на будущее* Никто не сможет отобрать у нас будущего, если мы сами не откажемся от прав на него.
Подобно каждому разрыву с прошлым немецкая революция обладала потенциалом: политическим потенциалом, внешнеполитическим потенциалом. Когда вскрылся обман, который был совершен Антантой и с которым согласился Вильсон, то она получила самую большую возможность, которой могло обладать государство: в разочарованном народе проснулось огромное волнение, и неистовым движением в лицо нашим врагам было брошено обвинение в нарушении данного обещания — отказываемся от мира, предложенного нам в Версале, равно как от признания собственной вины, на которое он опирался. Но революционеры полагали, что они действуют очень мудро, когда принимали без какого-либо серьезного сопротивления ставшую уже очевидной ложь Антанты. Они не хотели раздражать врагов, они их успокаивали, и оказали им любезность и уличили в развязывании войны правительство, которое они свергли, дабы тем самым узаконить его низложение. Революции так требовались оправдания! Она, которая все упустила, добровольно поступилась своим моральным обликом. С горечью мы должны констатировать, что эти люди были самыми отвратительными представителями материалистического мировоззрения, которые всегда оберегали себя от упреков, заявляя, что они не признавали никаких нравственных установок. И они разрешали своим представителям не считаться к какими-либо духовными позициями. И все же, получив возможность вести борьбу за наше будущее немецкое существование от имени тех замечательных принципов, которыми нас заманил американский президент, мы открыли другие возможности, от которых мы отказывались раньше, и откажемся вновь, если Антанта сдержит свое слово и будет соблюдать заявленные принципы и будет хранить мир во всем мире. На фоне этой политико-этической борьбы, которую мы могли бы принять, можно было бы поставить мир перед фактом осуществленного аншлюса Австрии, революционным ударом решить великогерманскую проблему и, исходя из этого, открыть перспективы политики в Центральной Европе — но все это откладывается на неопределенное время. Мы не воспользовались моментом. Мы не использовали решающий момент и позволили решающему году пройти стороной. Когда мы имели дело с такими людьми, все произошло так, как должно было произойти. Дела шли своим роковым ходом. Мы не были свободны принимать решения, так как они определялись этой ошибочной полуреволюцией. Мы были совершенно дикими, и в то же время абсолютно ручными. Мы даже не решились положить конец коррупции, которая теперь процветает. О внедрении новой экономической системы не могло быть и речи. Само собой разумеется, социализм попал в разряд тех вещей, которые не удались революции, хотя она мыслила себя не только как политическая, но и как социалистическая революция. Но наши странные социалисты произвели на свет в высшей мере странных политиков, которые, придерживаясь иностранных идей типа парламентаризма западного образца, опасались восточной террористической диктатуры. Они отказались от всех собственных революционных идей, как только потребовалось нечто большее, нежели простое теоретизирование, в котором мы всегда были сильны, хотя в практической реализации идей — всегда очень слабы. Но от одной идеи мы не отказывались никогда: нас бросили на произвол судьбы.
Немецкие революционеры, принося извинения, будут говорить, что они приняли такое наследие. На это им надо возражать: если старая система несет ответственность за военный крах, то новая — за этот мир. Революция начала свое господство с лозунга, что теперь открыты все пути для способных людей, которые были бы обязаны своим положением не происхождению, а своему таланту, своему уму, своим силам, почерпнутым из своих прав, как и полагается демократу. Итак, от революции и ее детища можно было ожидать способных людей. Но революционеры и революционные демократы в лучшем случае продемонстрировали только свою добросовестную посредственность и чистосердечную нерешительность, покорную недостаточность. Революция и республика не произвели
Немецкие революционные демократы даже горды своей бездарностью. Они похваляются своей всесторонней уступчивостью, которая положила конец революции. Они считают своей заслугой, что по первому же требованию готовы сказать «Да! Тогда мы по-другому стали уклоняться от исполнения наших обязательств. Мы попытались успокоиться. Мы воздерживались от политических страстей. Мы взывали к немецкому терпению. Мы не отрицали, что долговые требования, предъявленные нам союзниками в соответствии с мирным договором, были действительно невыполнимыми. Но мы пытались согласиться с невыполнимым, чтобы по крайней мере сделать его выполнимым. Мы считали, что занимались политикой, когда делали невозможное там возможным здесь. Нам не хватало мужества признаться, что когда невозможное лежит в основе требований, то для возможного нет даже предпосылок. Откладывали изо дня в день разговор, который должен был начаться с принципиального «Нет!». Между тем мы сносили все требования. Мы начали настаивать, только когда оказались прижатыми к стенке. Мы показали нашим врагам пустые карманы: пустые от денег и идей.
Революционные демократы не соглашаются, что их политика была ошибочной. Они стремятся заткнуть любой голос, который был обращен против этой политики. Они преследуют национальную и радикальную оппозицию, вместо того чтобы использовать ее против общего национального врага. И если они решились сказать слова, которые отличались резкостью, то полагали, что делали шаг навстречу свободе, на самом же деле совершая два назад. Они возлагали надежды на время, на благоразумие мира, на какую-то подобревшую Лигу Наций, вместо того чтобы самим определять время.
Мы продолжали выполнять наш долг, как мы это делали всегда в силу привычки. Мы вырастили правительственный аппарат. Мы заполучили даже пропаганду. Мы писали ноту протеста за нотой протеста. Мы делали это усердно. Мы делали это корректно. Мы дали это как политические бюрократы. Мы делали это в конце концов как политические дилетанты. Но где гений нации? Где ее демоны?
Революцию нельзя отменить.
Революцию можно подавить, пока есть время и вера, что помощь, которая спасет нацию от нужды, придет, скорее всего, от прежнего государства, которое все еще является лучшей формой защиты национальных интересов. Но как только однажды революция стала свершившимся фактом, политически и исторически думающему человеку ничего не остается как признать новую действительность, кроме которой не имеется никакой другой.
Затем можно преодолеть последствия революции, если имеются причины для убеждения, что бедствия нации не заканчиваются на новом пути, который она выбрала. Напротив, напасти только продолжают увеличиваться. Но нельзя сделать так, будто бы революции не было. Наконец, она подтвердила великий консервативный закон жизни, который является отнюдь не законом инерции, а скорее законом движения, согласно которому все существующее постоянно растет, но не прерывается даже потрясениями, которые скорее только трансформируют, позволяют казаться другим, новым. Для этого в каждую эпоху есть свои особые условия.
Накануне войны мы обоснованно полагали, что в Германии невозможна какая-либо революция. Немецкая революция, казалось, была бы противоречием — противоречием самих с собой. Немецкая история не была революционной. Нам хотелось, чтобы она была историей реформ, восстановления, производства, обновления, которые издавна определяли немецкую жизнь и дали Европе в духовном плане гораздо больше, чем это мог бы сделать революционный перелом. Шла ли речь об отношениях духовной и светской власти, о вопросах земного бытия или духовных основах, о вопросах государства и власти, или же веры и познания, мы всегда исходили из проблематичной основы вещей. Мы связывали себя с ними. Мы отказывались от них. Но никогда не низвергали. Все революционные потрясения уходили прочь, не оставляя на нас ни малейшего следа. Наше самое большое революционное потрясение пришлось на времена Лютера. Но оно было и временем Франца фон Зикингена. Как говорил Ульрих фон Хуттен: страстный огонь «погас с темноте» и был потерян нацией. Порожденная этим временем Крестьянская война была полна демонов и бушующей гениальности, но в ней совсем не было политики. Ее последствия были революционными в самой минимальной мере, а скорее даже консервативными, так как она испытывала религиозное (больше протестантское, чем католическое) влияние. Наше надорванное состояние стало здоровым, обеспеченным и почитаемым. Самым крупным событием в нашей новой истории стала Тридцатилетняя война, но отнюдь не английская и не французская революции. Наши политические баталии шли не вокруг конституции, а по вопросу преобладания в германском мире Пруссии и Австрии. В этом отношении Пруссия была революционным государством, но с имперской силой. Даже в 1848 году целью ставились реформы, направленные на слом существующего строя. Все, что было революционного в этом процессе, скорее задерживало принятие немецких решений, которые выпали на наше время. Эти революционные процессы доАжны были свернуть немецкие знамена, а объединение немцев представить «реакционным», хотя и политически необходимым. С созданием второй империи — этого чудесного государственного порядка, который со всех сторон выглядел как «консервативный», — казалось, что у революции в Германии нет никаких перспектив.