Миг бытия
Шрифт:
Умер Тышлер. Я люблю театрики, кораблики, ярмарки на головах его персонажей. Шутя я говорила Александру Григорьевичу, что сама из них и держу на голове некое зыбкое построение, прорастание измышлений. Я покачивала, потряхивала головой — не было у неё вдохновений и завихрений.
Предотъездные обстоятельства Войновичей были крайне напряжены и опасны.
29 декабря умерла Надежда Яковлевна Мандельштам. Я описывала её похороны в письме к Аксёнову: стройная скорбная процессия двигалась по Ново-Кунцевскому кладбищу, со свечами и песнопениями. Когда гроб опускали в могилу, в ясном зимнем (второго января) небе грянул гром.
Борис, он был болен, и я вдвоём в мастерской не встречали новый, 1981, год, но некоторые утешители, во главе с Татьяной
Георгий Владимов подлежал мрачному преследованию, на него было заведено дело, шло следствие. Мы постоянно навещали его и Наталью, иногда возвращались последним поездом метро, в пустом вагоне соглядатаи откровенно садились вплотную рядом, это почему-то смешило. Подслушивающие и подсматривающие устройства исправно трудились. В уме как-то смеркалось, но его здравость упасла неусыпная сосредоточенная мысль о Владимовых, о попытке им помочь. («Нижайше, как подобает просителю, прошу Вас…» — писала я Ю. В. Андропову.)
В феврале мы были свидетелями на свадьбе Евгения Попова и Светланы Васильевой, эта радость длится и теперь нашими дружбой и соседством.
Потом я уехала в Тарусу — и медленно очнулась душа, дивясь белому свету, белому снегу. Помню, как наш, тогда молодой, пудель был потрясён, впервые увидев лошадь: любимый и воспетый белый конь. Мальчик выступил из конюшни. Пёс пал на передние лапы перед величием незнаемого явления, конь же явно усмехался, но не стал шутить и нагонять пущего страху, чудная была картина. Так и я, словно в первый раз, смотрела на Оку подо льдом, на поля, окаймлённые лесом, и пространство милостиво взирало на меня — прощая и спасая для жизни.
Многие лица в собрании фотографий — знамениты, знаменательны, ненаглядно блистательны, не однажды воспеты и сами прекрасно пишут, им не нужны мои пояснения и признания. Многие — случайно не участвуют, Александр Кушнер, например. А ведь он когда-то приобрёл фотоаппарат, и мы целый месяц прилежно снимались в Пицунде на фоне моря, пальм и гипсовых ваз и изваяний. Замечательно и таинственно из этого ничего не получилось. Пришлось нам подарить ему на день рождения плюшевый альбом и вложить в него наши моментальные фото. А море, пальмы и другие красоты Боря пририсовал.
Но вот Булат Окуджава (он строг и не позволит лишних объяснений). Андрей Битов (он драгоценен и скромно это знает). Фазиль Искандер (он и сам всё знает). Веничка Ерофеев. Сергей Параджанов. Юрий Любимов. Давид Самойлов. Отар Иоселиани. Михаил Жванецкий. Андрей Тарковский. Марлен Хуциев. Чабуа Амирэджиби. Участники «МетрОполя».
Одно перечисление имён составляет роман, он в начале, но и в разгаре, писать его легко и увлекательно. Но та ночь кончилась. Тот год кончился. Эта ночь кончается: шесть часов утра.
Упомянутые или помнимые, близкие или незнакомые, многие и разные люди составили, упрочили и сохранили содержание моей жизни. Это они украсили и оправдали своим участием разное время общего времени, незаметно ставшего эпохой. Послушаюсь Булата, сосредоточусь на м'a-леньком, как его оркестрик, посвящении любви и признательности и пошлю его в их сторону, во все их стороны.
1
Робкий путь к Набокову
В седьмом часу утра рука торжественно содеяла заглавие, возглавие страницы, и надолго остановилась, как если бы двух построенных слов было достаточно для заданного здания, для удовлетворительного итога, для важного события. Плотник, возведший стропила поверх ещё незримой опоры, опередил тяжеловесные усилия каменщика, но тот зряче бодрствовал, корпел, ворочал и складывал свои каменья, его усталость шумела пульсами в темени и висках, опасными спектрами окружая свет лампы и зажигалки.
Меж тем, день в окне заметно крепчал, преуспевал в тончайших переменах цвета. Я неприязненно глядела на неподвижную правую руку, признавая за ней некоторые достоинства: она тяжелей и ухватистей левой сподвижницы, удобна для дружеского пожатия, уклюжа в потчевании гостей, грубо не родственна виноградным дамским пальчикам, водитель её явно не белоручка, но зачем нерадивым неслухом возлежит на белой бумаге, обязанная быть её ретивым послушником? Рука, как умела, тоже взирала на меня с укоризной: она-то знает, у какого вождя-тугодума она на посылках, вот подпирает и потирает главу, уже пекущуюся о завтраке для главы семейства, о собаке, скромно указующей носом на заветную дверь прогулки. (Анастасия Цветаева: «Не только Собаку пишу с большой буквы, но всю СОБАКУ пишу большими буквами». Анастасия Ивановна малым детям и всем животным говорила: «Вы», и за всех нас поровну молилась и сейчас, наверное, молится.)
Меж прогулкой и завтраком — несколько слов о СОБАКЕ, недавно, не задорого, выкупленной мной из рук, вернее, из-за пазухи невзгоды, не оглянувшейся на них при переходе в мои руки и за пазуху. Коричневая такса, напрямик втеснившаяся в наше родство, не случайна в произвольном повествовании. Эта порода была почитаема в семье Набоковых. Сначала — неженки, лелеемые беспечным великодушием изначальных «Других берегов», вместе с людьми вперяющие пристальный взгляд в объектив фотоаппарата, словно пред-зная, что, утвердившись на кружевном колене, позируют истории навсегда, напоследок, и потом, в хладном сиротстве Берлина, — уже единственная драгоценность прекрасной матери Набокова, нищая «эмигрантская» СОБАКА, разделившая с хозяевами величественную трагическую судьбу. Не этот ли взгляд воскрес и очнулся за продажным воротом бедственной шубейки и выбрал меня для созерцания, сумею ли защитить его от непреклонного окуляра, неспроста запечатлевающего хрупкое мгновение?
Пусть и рука свободно погуляет без поводка — усмехнувшись, я расстегнула пуговицу рукава, и благодарно вздохнули рёбра, встряхнулся загривок, чьи нюх и слух выбирают кружной, окольный путь для изъявления прямого помысла.
Привиделись мне или очевидно не однажды посещали меня тайные приветы земного и надземного Монтрё, они кажутся мне большею явью, чем явь двух моих посещений этих мест — при жизни их повелителя и обитателя и восемь лет спустя.
Последний раз это было недавней весной на берегу Финского залива, отороченного мощными торосами льда, воздвигнутыми их слабеющей Королевой. Сиял, по лучезарному старому стилю, День рождения Владимира Владимировича Набокова и, по развязному новому стилю, — мой, заведомо подражательный и влюблённый, десятый день апреля. Ровно напротив ярко виднелся Андреевский собор Кронштадта, слева подразумевался блистающий купол Исаакия, в угол правого глаза вступал не столько Зеленогорск, сколько Териоки, снимок начала века, изображающий властно сосредоточенного, рассеянно нарядного господина — старшего Владимира Набокова. Но вся сила радостно раненного зрения была посвящена чудесной вести, поздравительному сокровищу: БАБОЧКЕ, безбоязненно порхающей во льдах, в обманном зное полдневного зенита. Её пресветлый образ вчерне хранится в сусеках ума — не в хлороформе, а в живительной сфере, питающей и пестующей её воскрешение. Тогда же попарное множество лебедей опустилось на освобожденные воды залива, и только один — или одна — гордо и горестно претерпевал отдельность от стаи. Стало избыточно больно видеть всё это, и я пошла назад, к Дому композиторов, законно населяющих обитель моего временного, частого и любимого постоя. По дороге, на взгорке, где уже возжелтела торопливая мать-мачеха, я нашла голубого батиста, с обводью синей каймы, платок, помеченный вензелем латинского «эн». За обедом никто не признался в пропаже, и я присвоила и храню нездешнюю находку как знак прощения и поощрения.