Миг власти московского князя [Михаил Хоробрит]
Шрифт:
Песня, звучавшая на воле залихватски, с молодеческой удалью, в порубе вышла унылой и зловещей. Другая мысль упрямо пролезла в голову, лишив уверенности в том, что шаг, который он собрался сделать, правилен. Да, жизнь себе он сохранит, а может, и свободу обретет, но вот только останется ни с чем. Снова гол как сокол, снова станет голытьбой, ничего не имеющей. Правда, сил еще достаточно, однако годы свое берут, а слабому да одинокому от таких же злобных и ненасытных, каким был он, ждать добра не приходится. Это он понимал хорошо.
От своих соперников Кузька давно научился избавляться и редко это делал своими руками, для этого у него всегда находились помощники, которых он за верную службу мог уважить при дележе добычи. Но если купить преданность будет не на что? Чем больше он думал об этом, тем меньше ему хотелось отдавать припрятанное на черный день. Верить в то, что «черный день» уже пришел, Кузька не хотел, не верил и в обещание князя посадить его на кол.
«Ну, посижу в порубе. Не одному мне такая честь выпала, как-нибудь обвыкнусь. Холод, правда, донимает, но и ему когда–никогда конец настанет. Уж до весны недалеко, — рассуждал он, глядя на то, как тает тонкая светлая полоска. — А князь молодой, наверняка не захочет кровью руки свои обагрять. Смилостивится! Как не смилостивиться. Все ж таки убогий перед ним, не с жиру в лес подался! Чай, от врагов земли Русской пострадал. — Кузька провел пальцем по шраму, рассекавшему щеку, ухмыльнулся и стал дальше убеждать невидимого противника в своей невиновности. — Это люди на меня наговорили, напраслину возвели. А сам-то я только и грешен в том, что с такими же обиженными, путниками неприкаянными, по лесам блуждал», — проговорил он тихим, заискивающим голоском, почти таким же, каким просил когда-то милостыню.
Лучик исчез, и в яме снова стало черным–черно. Это уже не пугало узника, быстро научившегося ориентироваться в тесном пространстве.
«Нет, так не получится! — оборвал он себя решительно. — Не поверит князь таким словам. Да и среди моих людишек наверняка не один отыщется, кому захочется мной откупиться, все грехи на меня свалить. А потому надобно мне по–другому держаться».
Он еще долго размышлял о том, как следует ему повести себя на дознании, что говорить, а о чем умолчать. Решения давались ему нелегко. Те, что казались верными, после долгих раздумий уже такими не представлялись. Однако времени у Кузьки было хоть отбавляй, и он, стараясь предугадать возможные коварные вопросы, готовил на них свои ловкие ответы. Ломал голову над тем, как можно извернуться и вымолить себе уж если не пощаду, так более мягкую участь. Выдавать место, где схоронил награбленное, он уже не собирался.
После того как осенью Фока, прозванный Медведем, погиб в потасовке с охранявшими обоз мужиками, не осталось никого, кто знал о месте схрона. А это означает, что им не сможет воспользоваться никто, кроме Кузьки, и, если ему когда-нибудь суждено выйти из этой ямы, у него будет на что безбедно провести остаток своих дней, сколько бы их ни было ему отпущено Богом. Кузька отодвинул в сторону впившуюся в шею толстую соломину и, уставившись в темноту,
Тем поздним осенним вечером ватажники подстерегли на дороге, пролегавший через лесную чащобу, небольшой обоз. Кузьке, вопреки обыкновению принявшему участие в нападении, в суматохе удалось приблизиться к увлеченному грабежом Фоке и, на мгновение свесившись с седла, одним движением, оставшимся никем не замеченным, перерезать ему глотку. «Медведь убит!» — первым крикнул он и тут же с громким гиканьем пустился следом за перепуганным мужиком, который привстал из-за повозки и, видно, собирался скрыться с места побоища за кустами, растущими у обочины. Всадив свой короткий меч ему в спину и быстро, одним махом, вернувшись к той повозке, где на вспоротых мешках лежало тело зарезанного товарища, Кузька спрыгнул на землю, засыпанную пожухлой листвой, и по–бабьи запричитал. Крик его был услышан всеми, многие видели, как он ринулся догонять кого-то, и теперь, когда уже можно было праздновать очередную маленькую победу, ватажники услышали, как горько убивается их вожак, стоя рядом с телом самого близкого своего друга и приговаривая, что отомстил его убийце. Несколько дней Кузьма ходил чернее тучи, мрачно молчал. Видя его горе, ватажники, чьи сердца давно уже огрубели, искренне сочувствовали ему. Он же в душе ликовал.
Фока давно уже донимал Кузьму своими неуместными шутками и намеками. То, заговорщицки подмигнув, он говорил шепотом, что ему кое-что о нем известно, и, указывая на Кузькин шрам, ржал, словно конь, то при всех начинал упрекать главаря в том, что тот редко стал участвовать в набегах. «Стареть ты, никак, начал? Может, тяжка тебе твоя ноша стала, отдохнуть не хочешь ли? — спрашивал Фока с неподдельным сочувствием в голосе, так что Кузьке и в самом деле вдруг хотелось признаться в том, что ему надоело скрываться в лесах, жить по норам. Когда-то давно, в пылу откровения Кузька проговорился в разговоре с Фокой, что намерен, как только наберет добра побольше, уйти из леса и обосноваться где-нибудь подальше от властей. Фока, видно, не забыл тот разговор и в первый раз припомнил его, когда они вместе еще с двумя ватажниками припрятывали в укромном месте награбленное.
— Неужто столького добра на безбедную жизнь будет мало? — спросил тогда Фока, строя из себя этакого простачка и с удовлетворением заметив, что к его словам прислушались напарники.
— Одному, может, в самый раз, но ведь это ж всей ватаги добро, а всем тут маловато еще, — ответил как ни в чем не бывало Кузька, который чувствовал на себе пристальные взгляды.
— Да, всем, пожалуй, и в самом деле маловато, — протянул Фока и, почесав затылок, многозначительно добавил: — А вот нам точно хватит.
— Ты, Медведь, зря такой разговор завел! — строго проговорил Кузьма, стараясь не потерять самообладания. В тот момент он хорошо понимал, что силы неравны, и если те двое, которые пока лишь внимательно прислушиваются к разговору, встанут на сторону Фоки и решат разделить добро между собой, то ему троих не одолеть. Впрочем, не смог бы он одолеть и одного Фоку, которого не зря прозвали Медведем. Кузька сплюнул и со злостью сказал: — Разве тебе не ведомо, что общее это добро! И пока я ватагу вожу, так оно и будет. Разве не сговаривались мы о том со всеми, что не след накопленное с таким трудом, по крохам раскидывать? — Видя, что ватажники, согласно кивают, он стал напирать с удвоенной силой: — Ты ведь, кажись, когда совет держали, тоже голос свой подавал и, как все, зарок давал. Что ж теперь тебе неймется? А? Отвечай-ка, Фока!
— А что я сказал? — почувствовав, что не имеет поддержки, стал оправдываться тот. — Разве ж я брать добро предлагал? Это ж я так, на глаз определил, что мало на всех будет, лишь пятерым, ну от силы десятку ватажников хватит. А нас-то! У–у скоко. Вот я и говорю, раз так мало, то, значится, нам и дале по лесам в ожидании поживы плутать придется. — Закончив свою речь, он глубоко вздохнул и для верности снова повторил: — Я, Кузьма, добро брать да делить не предлагал! Плохого обо мне не подумай!