Михаил Булгаков. Морфий. Женщины. Любовь
Шрифт:
20 апреля 1920 года на митинге протеста выступает товарищ Гатуев: «Захватив материальные плоды побед человеческого разума, капиталисты захватили в свои руки и плоды его духовных побед – литературу, живопись, театр, архитектуру, музыку… И нужно было великое скопление пролетарского гнева, чтобы выбить из рук капиталистов их фабрики, заводы, и вместе с ними и искусство».
Тася растеряна. У нее такое впечатление, что Михаила выбрасывают за борт жизни, на свалку отходов революции.
– Что будем делать, Миша? – тихо спрашивает у него Тася после выступления Гатуева, ведь он литератор, отмеченный властью.
Михаил в ответ передает ей свежий номер газеты:
– Почитай
Тася краснеет. Миша впервые упомянул при ней Ларину, о его романе с которой по городу ходили слухи.
– Она… она, наверное, действительно хороша?
– Безусловно, талантливая актриса. Спасла труднейшую центральную роль.
– Тебя часто видят с нею.
– Ну и что из этого? – удивляется Михаил. – Никольская – более профессиональная актриса, понимает меня с полуслова, но тем не менее в театре мне приписали с нею любовные отношения. Наш театр, впрочем, как и многие другие, клуб сплетен. Кому из актрис предложу хорошую роль, значит, к ней неравнодушен. Но творчески разве не понятно?
Тася снова краснеет, сердечко ее волнуется от ревности и к Никольской, и к Лариной, но Миша не может обманывать ее, особенно сейчас, когда на целом свете вместе только они. Сестры Миши далеко, братья, наверное, перебрались за границу. У Варвары Михайловны новый муж. Свои заботы.
– Я рада, что тебе повезло с актрисами, – пытается перебороть ревность Тася.
– Да, – соглашается Миша, – мужской состав слабее. За границу не улетели только слабые актеры, не надеющиеся на работу там.
Тася постепенно успокаивается. Завтра базарный день, и ей надо рано вставать, чтобы перехватить направляющиеся к базару арбы с овощами. Тем более слова Миши в некоторой степени совпадают с рецензией Вокса. Пьесу он ругает за отсутствие архитектоники, скачкообразность действия. Хвалит лишь двух актрис. Наверное, Миша действительно делал ставку на них, чего хватило для роспуска сплетен. Внешне Тася спокойна. Она никогда не ругается с Мишей, но сознание все-таки подтачивает горькая мысль – не бывает дыма без огня. И наверное, не бывает спокойной жизни, даже в самых удачливых семьях. Тася уверяет себя, что верит Мише: он честный, принципиальный, он если даже обижает ее, то не замечает этого, она не может ему не верить, потому что любит его, каким бы он ни был, он умен, безумно талантлив. Она видела его первые пьесы и была в восторге от них. Он далеко не развеял ее восхищение. Он самокритичен.
«Миша решил преподать урок Воксу и сам пишет театральную рецензию», – так думает Тася.
– Вокс здесь ни при чем, – улыбается Миша, – у меня накопились раздумья о театральных делах, сложных пьесах, я хочу проверить, верны ли мои оценки. И главное – считаю, что мои замечания помогут режиссеру улучшить пьесу.
Михаил напечатал в местной газете рецензию под названием «Смерть Иоанна Грозного» на одноименный спектакль (позднее нигде не печаталась): «Первое звено в драматической трилогии А. Толстого. Трагедия необузданного повелителя и жалкого раба страстей, истребившего дотла все, что стало на пути к осуществлению больной фантазии, ставшего совершенно одиноким и падающего в конце концов под тяжкими ударами, подготовленными своей собственной рукой.
Колоссальна центральная фигура Иоанна, в которой уживались рядом и истинный зверь, и полный фальши отталкивающий комедиант.
Иоанна играет Аксенов.
От каждой фразы, от каждого движения страшного лица Иоанна веет настоящим актерским искусством, настоящим мастерством.
Только оно и подлинная школа могут подсказать актеру смелое движение жезлом перед фразой:
«Я Шуйского не вижу между вами!»
Или превращение, почти мгновенное, лукавого лицедея, кощунственно прикрывшегося монашеским одеянием, в прежнего страшного деспота.
Аксеновский Иоанн безусловно цельный художественный образ, один из тех, которые нечасто можно видеть.
В роли Годунова А. Толстым создан целый ряд трудных мест, к которым прежде всего нужно отнести те моменты трагедии, где Годунов беспрерывно на сцене, но ничего не говорит. А между тем эти моменты очень важны. Достаточно вспомнить ссылку самого Толстого на дрезденского Квантера, видевшего широкое поле для актерского действия без слов.
Дивову не удалось преодолеть эти трудности, и местами Годунов у него мертвенно неподвижен. Ансамбль в общем безнадежно слаб. Совершенно безжизненны фигуры, окружающие Иоанна. Некоторые сцены трагедии пропадают. О внешней стороне спектакля говорить не приходится. Обстановка убогая».
– Как и при постановке моих пьес, к тому же еще слабых, – вздохнул Михаил, – не зря я их уничтожил. Не сжег, как Гоголь, а порвал, хотя они могли бы вскоре пойти на растопку печки. И Надя в Киеве выбросила остальные экземпляры.
– Извини, Миша, но мне жалко твои первые пьесы, – сказала Тася, – они далеки от совершенства, но нельзя сразу же написать шедевр. Помнишь, как мы смеялись над «Самообороной»? Жутко веселая пьеса. Я получала радость от них. Мне кажется, что хотя бы по этой причине ты должен был бы сохранить их. Это – наша юность, улыбки, переживания, просчеты, но и много хорошего. Я была счастлива, когда ты после спектакля выходил на поклон и публика бешено аплодировала тебе.
– Какая публика, Тася? Какие залы? Какая периферийно пошлая игра актеров? Разве этого я ожидал?
– Мне думается, что ты поспешил, Миша, уничтожив свои ранние пьесы. Мог бы их со временем доделать. Не рви, пожалуйста, эту рецензию, – попросила Тася.
– Ладно, – нехотя согласился Михаил, – пожалуй, в ней есть кое-что необычное. Вырежь и сохрани ее.
– Куда положить? – оглянулась Тася. Серые грязные стены давили на нее. Лежанку соорудили из двух старых козел и досок. Столом служил фанерный ящик из-под папирос. На нем ели и писал Миша. Пару табуреток подарил Пейзуллаев.