Михаил Булгаков. Три женщины Мастера
Шрифт:
Что же томит, разрывает его душу? Это мы в некоторой степени узнаем из уже цитировавшегося его письма Наде: «Ах, отчего я опоздал родиться! Отчего не родился сто лет назад. Но конечно, это исправить невозможно! Мучительно тянет меня вон отсюда, в Москву или Киев, туда, где хоть и замирая, но все еще идет жизнь. Придет ли старое время? Настоящее таково, что стараюсь жить, не замечая его… не видеть, не слышать.
Недавно в поездке в Москву и Саратов мне пришлось все видеть воочию, и больше я не хотел бы видеть. (В феврале 1918 года он ездил в Москву и был там демобилизован по состоянию здоровья. Вернувшись в Вязьму, он немедленно уехал с женой в Киев. А в декабре 1917 года – именно этим месяцем датировано письмо – он по пути в Москву заехал в Саратов, чтобы по поручению жены навестить ее отца и мать. – B. C.) Я видел, как серые толпы с гиканьем и гнусной руганью бьют стекла в поездах, видел, как бьют людей. Видел
Михаил Афанасьевич понял, что мир, тот его мир, в котором он старался себя проявить, разрушен навсегда. Мимо него прошла Февральская революция, когда Россия, даже по признанию Ленина, «за четыре месяца вошла в число самых цивилизованных держав мира», когда первый демократ, ставший во главе страны, умнейший и интеллигентнейший министр Временного правительства Александр Федорович Керенский не отдал под суд своего бывшего соученика по гимназии Владимира Ульянова, имея на руках документы о получении им денег от немцев на расшатывание России при помощи революции, на ослабление своего противника по войне. Пощадил коварного и словоблудного человека, считая, что по законам демократии правительство должно быть коалиционным и в него должны войти большевики, пощадил Ленина и был жестоко предан им, обещавшим народу землю, которая ему не принадлежала и не была отдана, а страна стала обреченной на разруху и голод.
Во время Февральской революции даже до Таси дошли отзвуки знаменитого приказа № 1, по которому в войсках отменялось прежнее обращение к офицерам, и вместо «ваше благородие» следовало говорить: «господин офицер», и солдатам разрешалось ездить в одном транспорте с офицерами, даже в железнодорожных поездах. Прислуга предупредила Тасю: «Я вас буду теперь называть не барыня, а Татьяна Николаевна, а вы меня – Агафья Ивановна».
Авторы-булгаковеды, наверное находясь под влиянием величия писателя, стараясь даже не бросить тень на гения, очень мягко, а иногда и как бы между прочим, описывают этот период его жизни. Даже Татьяна Николаевна в своих воспоминаниях вскользь замечает, что «годы в Никольском и Вязьме были омрачены возникшей по несчастной случайности привычкой к морфию. Он чувствовал себя все хуже, избавиться от болезни не удавалось вплоть до 1918 года». И лишь в своем последнем интервью Леониду Паршину она более правдиво и несколько иначе объясняет происшедшее с Булгаковым – земским врачом – и то, что пришлось испытать ей – жене земского врача: «Это полоса была ужасная. Отчего мы и сбежали из земства… Он был такой ужасный, такой, знаете, какой-то жалкий был… Я знаю, что там у него было ужасное настроение… Да, не дай бог такое…»
Самой Тасе тоже приходилось нелегко, в ее семью пришло горе. Летом 1917 года в Никольском гостила ее мать с младшими братьями – Колей и Вовой. В это время старшего из братьев – Евгения – отправили на фронт, и он погиб в первом же бою. В детстве Тася часто ссорилась с Женькой, но любила его больше других братьев, ценила за увлечение живописью. Ведь он побывал в Париже и брал уроки у Пикассо. И если бы не революция, остался во Франции. Считал, что в трудную годину должен быть дома, помогать семье. Привез из Парижа свои оригинальные эскизы. Не хвастался тем, что его хвалил известный художник. Лишь сказал, что Пикассо обещал заниматься с ним. Узнав о гибели сына, Евгения Викторовна упала в обморок. Михаил долго приводил ее в сознание. Она плакала до самого отъезда и боялась, что ей станет еще хуже, когда она увидит вещи сына, которые привез его денщик. Не могла удержаться от рыданий и Тася. Миша был взволнован, переживал гибель Евгения и чувствовал себя неважно, жаловался, что во время операций теряет контроль над собой. Плохим самочувствием объяснил то, что в эти дни произошло с ним. Привезли ребенка с дифтеритом, и Михаил стал делать трахеотомию. Надрезал горло и вставил в него трубку. Ему помогал фельдшер, которому вдруг стало дурно. Он сказал: «Я сейчас упаду, Михаил Афанасьевич». Медсестра Степанида успела перехватить трубку.
Михаил отсасывает из горла пленки и вдруг спокойно говорит Тасе: «Знаешь, мне кажется, пленка в рот попала. Надо срочно сделать прививку». Тася предупредила, что у него распухнут губы, лицо, начнется зуд в руках и ногах. Но он стоит на своем: «Делайте». А когда и в самом деле возник зуд и опухло лицо, он крикнул Тасе: «Сейчас же зови Степаниду!» Приходит медсестра. Он ей: «Принесите быстрее шприц и морфий!» Тася знала, что Михаил человек сильный, терпеливый. Думала, что выдержит боли, хотя бы в дальнейшем. Степанида ему впрыснула морфий, и он сразу уснул. Ему это понравилось. И в последующие дни, как только становилось неважно, он опять вызывал фельдшерицу. Тасе стало страшно.
Я специально включил в воспоминания Татьяны Николаевны вторую версию о том, на основе чего у Михаила Афанасьевича наступило привыкание к морфию. Возможно, об этом она не решалась сказать интервьюеру, но письмо к Наде в Москву о разбитом вдребезги прошлом, мысли об этом могли привести к изменению в психике, и ему на какое-то время стало безразлично, что с ним будет, тем более что он не родился сто лет назад и прошлого уже не вернуть. А возможно, он, испытавший прежде действие кокаина, находясь в сильном нервном расстройстве, решил выйти из него с помощью другого наркотика. Обо всем этом остается только догадываться. Дадим слово самому Михаилу Афанасьевичу, приведя фрагмент из его рассказа «Морфий»: «Первая минута: ощущение прикосновения к шее. Это прикосновение становится теплым и расширяется. Во вторую минуту внезапно проходит холодная волна под ложечкой, а вслед за этим начинается необыкновенное прояснение мыслей и взрыв работоспособности. Абсолютно все неприятные ощущения прекращаются. Это высшая точка проявления духовной силы человека. И если б я не был испорчен медицинским образованием, я бы сказал, что нормально человек может работать только после укола морфием».
Но есть в этом рассказе эпизод, где не упоминается имя Таси, имя человека, решившегося на неравную и почти безнадежную борьбу с наркоманией, борьбу за спасение своего мужа. Булгаков, как, впрочем, и в других произведениях, не упоминает имя жены. Но в рассказе «Морфий» это она, Тася. Вчитайтесь в эпизод, где действуют герой рассказа и фельдшерица. «Я слышу, сзади меня, как верная собака, пошла она. И нежность взмыла во мне, но я задушил ее. Повернулся и, оскалившись, говорю:
– Сделаете или нет?
И она взмахнула рукою, как обреченная, – все равно, мол, – и тихо ответила:
– Давайте сделаю.
Через час я был в нормальном состоянии. Конечно, я попросил у нее извинения за бессмысленную грубость. Раньше я был вежливым человеком. Она отнеслась к моему извинению странно. Опустилась на колени, прижалась к моим рукам и говорит:
– Я не сержусь на вас. Нет. Я теперь уже знаю, что вы пропали. И себя я проклинаю за то, что я тогда сделала вам впрыскивание.
Я успокоил ее как мог, уверив, что она здесь ровно ни при чем, что я сам отвечаю за свои поступки. Обещал ей, что с завтрашнего дня начну серьезно отвыкать, уменьшая дозу.
– Сколько вы сейчас впрыснули?
– Вздор. Три шприца однопроцентного раствора.
Она сжала голову и замолчала.
– Да не волнуйтесь вы!
…В сущности говоря, мне понятно ее беспокойство.
Привычка к морфию создается очень быстро. Но маленькая привычка ведь не есть морфинизм?..
…По правде говоря, эта женщина единственно верный настоящий мой человек. И в сущности, она и должна быть моей женой…»
Рассказ написан в 1927 году, но сюжетом его стали события десятилетней давности, когда была в разгаре болезнь Булгакова.
Поначалу Тася растерялась. Она знала, что Михаил болен, но как лечить его? К кому обращаться? Он понимал ее сомнения и однажды жалостливо произнес: «Ведь ты не отдашь меня в больницу? Не отдашь?» Вид был у него настолько несчастный, что у Таси сжалось сердце. Но все-таки он боялся, что она отправит его лечиться. И однажды он воспользовался сильными болями у нее под ложечкой и почти что насильно впрыснул ей морфий. Видимо, считал, что, будучи больна сама, она никогда не донесет на него. К тому же он знал, что она ждет ребенка. Не хотел его. То ли из эгоизма, то ли из-за трудностей, связанных с его рождением. У него была одна забота – достать опиум. Детей он любил, но чужих. Тася думала, что так не бывает, что свой ребенок ему будет ближе и любимее, чем другие. Одно его слово – и она оставила бы ребенка, несмотря на революцию, на неизвестное будущее. Она понимала, что и у Михаила, и, возможно, у нее это последний шанс иметь ребенка, создать крепкую полноценную семью. Миша часто впадал в угнетенное состояние и молча лежал на диване или садился за стол, подперев голову руками. Не отговаривал Тасю оставить ребенка, но и не хотел его рождения. Тася, видя его состояние, ревела, как маленькая девочка, вспоминая, что и отец и мать очень хотели нянчиться с внуками. И она мечтала о ребенке, тем более от Миши. В воображении рисовала себе крепкого улыбающегося малыша, поднятого вверх руками Миши. От этой картины, от счастья замирало сердце. Но радостное видение вскоре исчезало. Однажды Миша намекнул, мол, какой ребенок может родиться у морфиниста.