Михаил Булгаков. Три женщины Мастера
Шрифт:
– Женька погиб! – вдруг вскрикивает она, впервые и глубоко осознав гибель брата. – Что с мамой, отцом? Они могут не пережить это! – рыдая, голосит она. И снова слезы, слезы… До полной вымотанности, усталости. До расслабления.
Потом она хочет спросить у Михаила, будет ли у нее еще ребенок, не потеряла ли возможность рожать детей – ведь он делал операцию, находясь под действием наркотика, – но боится задать ему этот вопрос, боится не столько за себя, сколько за него: как бы отрицательный ответ не изменил желание покончить с болезнью. Достаточно маленького срыва, и все ее старания, советы товарища-коллеги пойдут прахом. Потом, выйдя замуж вторично, она узнает жестокую правду, узнает, какую цену заплатила за свою первую любовь. Сначала огорчится, а затем успокоится. Поймет, что настоящая любовь бывает одна, а потому стоит любых лишений и жертв. И не покажется ей чем-то выдающимся желание Михаила застрелиться из-за ее неприезда в Киев. Тогда ей, по сути еще девчонке, с громадным трудом удалось подобрать слова вечной любви, слова умудренной любовью женщины, которые остановили Михаила от рокового поступка. И борьба с его наркоманией покажется нормальной обязанностью жены, несмотря на угрозы, избиения. Кстати, его наган она потом выбросила в глубокую канаву, за чертой города. Было страшно, но она спасла мужа, человека. Она вовсе тогда
Потом он подтвердит это в рассказе «Морфий»: «Внешний вид: худ, бледен восковой бледностью. Брал ванну и при этом взвесился на больничных весах. В прошлом году я весил четыре пуда, теперь три пуда пятнадцать фунтов. Испугался, взглянув на стрелку… Анна приехала. Она желта, бледна. Доконал я ее. Доконал. Да, на моей совести большой грех. Дал ей клятву, что уедем в середине февраля».
Тася несказанно рада, что в Вязьме он стал что-то писать. Это явный симптом выздоровления, хотя неизвестно, когда оно наступит окончательно. Отвыкание, и полное, наступило где-то после 1918 года.
19 февраля 1918 года сестра Варя пишет Наде из Москвы:
«У нас Миша. Его комиссия освободила от военной службы… 22 февраля выдала ему удостоверение, что он в Вяземской городской земской больнице «выполнял свои обязанности безупречно». И этому можно и должно верить. Болел, но лечил, иногда через силу, в полузабытьи, но честно, как мог, используя неоценимый опыт, полученный в Никольской больнице…»
В Москве Михаил и Тася успели на последний поезд, уходящий в Киев.
– Ну и везет нам, Тася! – впервые за долгие месяцы мучительной болезни улыбнулся он, а ей показалось, что в его зрачках загорелась красная лампочка под зеленым абажуром.
Он ехал домой насколько мог счастливый, обнимал Тасю и не подозревал, что их ожидают трудности не меньшие, чем уже пережитые. Ночь затемнила окна, а он смотрел в стекло, где отражались его и Тасина тени.
Поезд был теплый, чистый, проводники аккуратны, вежливы – наверное, потому, что этому составу выпала участь стать последним посланцем России на Украине. В Киеве уже были немцы или вот-вот должны были занять его. Тася легла на нижнюю полку, потом привстала и просидела до утра. Непонятное волнение охватывало ее: вдруг Миша еще не полностью вылечился. Врачи предупреждали, что его болезнь, в общем-то, неизлечима, единицам удается вырваться из ее цепких губительных объятий, проявив неимоверную силу воли. Тася боялась встречи с Варварой Михайловной. Миша еще выглядел худо. Как поведет он себя в Киеве? Не дай бог, вернется прошлое, и Варвара Михайловна упрекнет: «Я говорила, что вам не надо жениться». Тася страшилась ее укоров. Она любила Мишу даже в минуту, когда он был страшен; ревела, оплакивая свою судьбу, но любила. Она ревновала его к молодой помещице, жившей напротив Никольской больницы в полуразвалившемся доме, когда Михаил уезжал по вызову. Тася иногда посматривала в окно, минует он дом помещицы или остановится у его покосившейся калитки. Однажды остановился. Тася думала, что сойдет с ума. Но, к счастью, он вскоре вернулся. Видимо, передавал какие-то лекарства. Потом Тася приказала себе просто не смотреть в сторону этого дома, если Михаил шел или ехал мимо него. И вскоре ревность исчезла, по велению души. И когда помещица заходила к ним в гости, Тася, сославшись на занятость, выходила из комнаты, где находились ее муж и соседка. Но другая боль поселилась в душе – вдруг не разорившаяся помещица окажется на пути Миши, а более богатая и обольстительная женщина? Устоит ли он против ее чар? Она гнала от себя эту мысль.
Как-то на одном из заброшенных кладбищ, на дальней окраине Саратова, она обнаружила надгробную плиту, которую муж поставил жене, с которой прожил в любви и согласии сорок два года, четыре месяца и два дня. На дни считал счастье, проведенное с супругой. «Сейчас такая любовь редка», – услышала она за своей спиной кряхтенье старика. «Почему? – возразила она. – И сейчас есть верная, настоящая любовь». Старик попытался засмеяться, но вместо этого закашлялся и, махнув рукой, зашагал прочь от Таси. И еще вспомнился случай, когда Тасе отказали нервы, на мгновение она готова была без сожаления расстаться с жизнью. Это было в феврале 1917 года. Михаилу дали отпуск, и они провели его в Саратове. Гуляли мало. Миша играл с отцом в шахматы, ждал, когда тот вернется с работы, поужинает, и тянул его к шахматной доске, где были уже расставлены фигуры. Тасе нравилась Мишина спортивная разносторонность, причем всюду успешная. Он ловко гонял футбольный мяч, точно бил по воротам, но после забитого гола шел от ворот понурый – ему жалко было и противников, и вратаря, достающего мяч из сетки. Зато радовался, когда сани неслись по бобслейной трассе, не задевая ограждений, набирая скорость, и говорил Тасе, обнимавшей его: «Покрепче обнимай, будет меньшим сопротивление воздуха». Тогда соревнования по бобслею не проводились, и время прохождения ими трассы никто не замерял, но среди катающихся непререкаемым было мнение, что Михаил и Тася – самая быстрая пара. Отца в шахматы Михаил обыгрывал, но не слишком часто. «Вы устали после работы, Николай Николаевич», – говорил Михаил и возвращал слабый ход.
Из отпуска ехали в Никольское уже в марте, озеро перед ним оттаяло, а другого пути, как перебраться через него на лошадях, не было. Лошади неохотно вошли в ледяную воду, двигались медленно. И вдруг Тася почувствовала, что ее лошадь погружается в воду, все глубже и глубже. Михаил уехал далеко. Спасения в холодной воде нет. Обувь уже промокла, вода просачивается под одежду. Вспомнились неожиданно все несчастья: и Мишина болезнь, и бесконечная беготня за опиумом по зимним вяземским улицам, в шубе и валенках, потом унылое возвращение домой. Злой, чужой взгляд Миши – принесла или нет? И думы о ребенке, который мог бы у них быть, но теперь его не будет. Не для кого жить. Мише она сейчас нужна больше как медсестра. Отец и мама живут хорошо, а она вдалеке от них гибнет и плачет ночами. Зачем ей такая жизнь? Лошадь перестала сопротивляться и уже коснулась мордой воды. Но тут Тася увидела сгорбленную спину Михаила. Он тяжело ступал по пожухлой траве, выходил на берег. Бледный. Шатающийся. Никому не нужный. «Как? – вдруг возмутилась ее душа. – А мне? Я его жена! Я люблю его и спасу,
«Дохтур захворал, – говорила больным Степанида. – Он тоже человек. Не каменный. Приезжайте через три дня. Должен оправиться. Жена его чаем поит. С малиной. Приезжайте».
Поезд прибыл в Киев по расписанию, но Тасю и Мишу никто не встречал. В городе уже были немцы, но вели себя спокойно. Местные красотки нацепили широкополые шляпы, стараясь современно выглядеть перед иностранцами, вели себя гостеприимно, но достойно, и немцы, знакомясь, целовали им руки. Но ночами было тревожно: под немцев работали местные мародеры и распоясавшиеся грабители. В семье Булгаковых не знали, когда прибудет поезд. Немцы, оккупировавшие вокзал, на вопросы не отвечали. Тася и Михаил наняли извозчика. Киев их встретил первым теплом. Был март 1918 года. Первые дни ушли на разговоры о годах разлуки, о том, что с ним произошло. Михаил о своей болезни помалкивал, но его бледность и нервозность не могли ускользнуть от взгляда Варвары Михайловны.
– Чего это с ним такое?! – спросила она, грозно посмотрев на Тасю. Этого разговора Тася ждала давно, готовилась к нему, но вдруг все доводы и объяснения выскочили из головы. Она вспомнила наставления Евгении Викторовны: «Если не знаешь, что сказать, то говори правду, дочка». И Тася поведала Варваре Михайловне свою печальную историю. Варвара Михайловна не поверила в случайность заболевания и назидательно изрекла:
– Время сложное. Меняется жизнь. И неокрепшие души с нею не справляются. У кого роман с кокаином, у кого с морфием… Но это еще никого не спасало от реалий жизни. Слава Богу, вас, Тася, это не коснулось. – Мать Михаила перешла на «вы», для того, чтобы, наверное, подчеркнуть опасность и неординарность ситуации. – Я ведь предупреждала, что вы чересчур молоды для брака с моим сыном, но вы меня не послушались. Теперь сами расхлебывайте эту историю. И не просите у меня помощи. Все, что произошло с Михаилом, было без меня. Я вас с ним, конечно, не оставлю в беде. И очень надеюсь, что вы ему поможете. Я по вашим глазам вижу, что вы его любите до сих пор. Похвально.
– А разве могло быть иначе? – удивилась Тася. – Миша выздоровел. Почти. Он резко уменьшил дозы наркотика.
Варвара Михайловна усмехнулась:
– Это там, в глубинке, было тяжело с опиумом. В Киеве он продается в любой аптеке. Боритесь за мужа и моего сына. – Голос у Варвары Михайловны неожиданно дрогнул. – Я тебе сочувствую, Тася…
Тася не ожидала, что в Киеве ее ждет повторение вяземского ужаса с Михаилом. Она думала, что его нервирует присутствие немцев, ведущих себя как дома. Позднее он напишет в «Белой гвардии»: «Велик был и страшен год по Рождестве Христовом 1918-й, от начала же революции второй. Был он обилен летом солнцем, а зимою снегом, и особенно высоко в небе стояли две звезды: вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс. <…> Когда же к концу знаменитого года в Городе произошло уже много чудесных и странных событий, и родились в нем какие-то люди, не имеющие сапог, но имеющие широкие шаровары, выглядывающие из под солдатских серых шинелей, и люди эти заявили, что они не пойдут ни в коем случае… на фронт, потому что на фронте им делать нечего. <…> Тальберг сделался раздражительным и сухо заявил, что это не то, что нужно, пошлая оперетка. И он оказался до известной степени прав: вышла действительно оперетка, но не простая, а с большим кровопролитием. Людей в шароварах в два счета выгнали из Города серые разрозненные полки, которые пришли откуда-то из-за лесов, с равнины, ведущей к Москве. Тальберг сказал, что те, в шароварах, авантюристы, а корни в Москве, хоть эти корни и большевистские.
Но однажды, в марте (перед приездом Михаила и Таси в Киев. – B. C.), пришли в город серыми шеренгами немцы, а на головах у них были рыжие металлические тазы, предохранявшие их от шрапнельных пуль, а гусары ехали в таких мохнатых шапках и на таких лошадях, что при взгляде на них Тальберг сразу понял, где корни».
Михаил считал, что приход немцев в Киев связан с большевиками, в них корни, и это какой-то сговор между ними. Михаил не любил большевиков за их несбыточные обещания людям охватить весь мир революцией и сделать его счастливым. Может, от этого у него сдали нервы, и он вернулся к прежней скверной привычке, от которой почти избавился в Вязьме. Тася не знала, что с ним делать. Бросить – ни в коем случае. Но как спасти? Василий Павлович, муж Варвары Михайловны, высказался твердо: «Надо, конечно, действовать!» И Тася, не имея сил ослушаться, снова начала ходить по аптекам. Опиум продавали без рецепта, и можно было взять несколько пузырьков в разных местах. Миша сливал их содержимое в стакан и выпивал разом, потом мучился желудком. Потом, как и в Вязьме, попробовала через шприц вместо опиума впрыснуть ему дистиллированную воду. Он бросил в нее этот шприц. В другой раз – горящую лампу. В Вязьме – примус, здесь – лампу. Неожиданно нацелил на Тасю браунинг. Где он его взял? Нашел? Снял с убитого? Или на что-то выменял у шароварников? Тася браунинг у него выкрала и отдала братьям: «Девайте куда хотите. Но чтобы в нашем доме его не было!» Милый Ваня, он, кажется, больше других в семье сочувствовал Тасе и унес оружие. А потом Тася, собрав волю в кулак, заявила Михаилу: «Я больше в аптеки ходить не буду. Там записали твой адрес, фамилию, звонили в другие аптеки, мол, не брала ли я у них морфий. Они сказали, что брала, что собираются у тебя отнять печать». Тут Миша побледнел, как умирающий. Он больше всего на свете боялся потерять печать. Без нее он не смог бы практиковать. И тут случилось чудо: постепенно он стал осознавать, что с наркотиками шутки плохи, надо кончать. Трудно ему приходилось, но он терпел. Тася была уверена, что принудил его к этому не только страх потерять практику. Рядом была мать, братья, сестры. Перед ними, считавшими его надеждой семьи, было стыдно. И еще спасло его неодолимое предначертание Божье, или называйте его как хотите, давнее предначертание совершить в жизни такое, чего еще никто не сотворил. Оно незримо поселилось в нем и вело его к спасению. Тася чувствовала это, но успокоилась только тогда, когда над дверями его кабинета появилась табличка о том, что доктор Булгаков лечит венерические болезни. Тася была уверена, что он станет известным в Киеве врачом. Быть может, его великое предначертание в другом, она не знала, но была безумно рада, что вернула его к жизни. Вспомнив все унижения, страхи, обиды, испытанные за последние годы, она расплакалась, но быстро вытерла слезы. «Самое страшное не длится вечно», – подумала она и улыбнулась, спокойно и радостно, как в старое беспечальное время.