Михаил Булгаков. Три женщины Мастера
Шрифт:
«…Силы мои надломились, не будучи в силах более существовать, затравленный, зная, ставиться более в пределах СССР мне нельзя, доведенный до нервного расстройства, я обращаюсь к Вам и прошу Вашего ходатайства перед правительством СССР об изгнании меня за пределы СССР вместе с женою моей Л. Е. Булгаковой, которая к этому прошению присоединяется».
Письмо это находилось у Сталина, когда в 1930 году застрелился Владимир Маяковский. Нехорошо получилось бы, если бы в том же году наложил на себя руки и Булгаков. Ведь имя это уже было известно за границей, и смерть его выглядела бы подозрительной, неестественной.
«По мере того как я писал, критика стала обращать на меня внимание, и я столкнулся со страшным и знаменательным явлением: нигде и никогда в прессе СССР я не получил ни одного одобрительного отзыва о своих работах… Обо мне писали как о проводнике вредных и ложных идей, как о представителе мещанства, произведения мои получали убийственные и оскорбительные характеристики, слышались непрерывные призывы к снятию и запрещению моих вещей, звучала даже открытая брань.
Я прошу Правительство СССР обратить внимание на мое невыносимое положение и разрешить мне выехать с женой Любовью Евгеньевной Булгаковой за границу на тот срок, который будет найден нужным…» (из письма начальнику Главискусства А. И. Свидерскому, 30 июля 1929 года).
В том же письме Булгаков замечает:
«Когда мои произведения какие-то лица стали неизвестными путями увозить за границу и там расхищать, я просил разрешения моей жене одной отправиться за границу – получил отказ… В наступающем сезоне ни одна из моих пьес, в том числе и любимая моя работа “Дни Турбиных”, больше существовать не будет… За моим писательским уничтожением идет материальное разорение, полное и несомненное…»
Булгаков с горечью и стыдом наблюдал за тем, как жена донашивала заграничные тряпки, штопая, перекраивая и перешивая их. На этой почве возникали скандалы.
– Я не могу в одном и том же платье появляться на ипподроме. Все знают, что я жена известного писателя. Я не могу выглядеть оборванкой!
– А ты можешь не ходить на ипподром? – осторожно замечал Михаил Афанасьевич.
– Оставить Лялю? Мою любимую лошадь! Предать ее?! Ты бы видел, как она летит над землею!
– И вправду летит? – сомневался Булгаков.
– Моя птица – Ляля – летит! – уверенно говорила Любовь Евгеньевна. – Бывают моменты, что не видно, как ее ноги касаются дорожки ипподрома. Бросить Лялю выше моих сил!
– Понимаю, – грустно опускал голову Булгаков и вспоминал Тасю, которая ходила в рваных туфлях и продуваемом ветрами, прохудившемся пальтишке и не жаловалась на это. Отдала ему все, что подарили ей родители, лишь бы он мог работать. И ничего не требовала от него. Слезы выступали на его глазах.
– Тебе жаль меня? – смягчалась Любовь Евгеньевна.
– Жаль, – вздыхал Михаил Афанасьевич, –
– Она ест из моих рук, радуется, когда я треплю ее за гриву, расчесываю ее, – хвалилась Любовь Евгеньевна.
– Я тоже могу есть из твоих рук, – шутил Михаил Афанасьевич, – даже овсяную кашу!
– Молодец, Миша, не теряешь духа, даже в нашем буквально драматическом положении. Ты ничего не можешь поделать с этими тупоголовыми людьми, которые преследуют тебя. Ты пиши Сталину. Он должен войти в твое положение. Он смотрел «Дни Турбиных» чаще, чем я.
– С какой целью? – задавался вопросом Булгаков. – И в конце концов запретил? Ему я уже писал…
Любовь Евгеньевна в растерянности не знала, что сказать мужу, и переводила разговор в другое русло:
– Как было бы здорово, если бы он отпустил нас с тобою в Париж! О Париж, он мне снится ночами. Даже не хочется просыпаться…
– А как же Ляля? – с серьезным видом говорил Булгаков. – Кто будет кормить ее? Расчесывать ей гриву? Я могу подождать. Я не лошадь-рекордсменка и не летаю над землею…
– Нет! Моментами ты бываешь несносен! – взрывалась Любовь Евгеньевна и в раздражении отворачивалась от мужа.
Булгаков садился за письменный стол и доставал чистый лист бумаги: «Секретарю ЦИК Союза СССР Авелю Сафроновичу Енукидзе. 31/IX 1929 года:
«Ввиду того, что абсолютная неприемлемость моих произведений для советской общественности очевидна, ввиду того, что уничтожение меня как писателя уже повлекло за собою материальную катастрофу (отсутствие у меня сбережений, невозможность платить налог и невозможность жить, начиная со следующего месяца, при безмерном утомлении, бесплодности всяких попыток…) прошу разрешить мне вместе с женою Любовью Евгеньевной Булгаковой выехать за границу…»
– Пиши! Пиши! Капля точит камень! – оборачивалась к нему жена.
– Кому еще? Кажется, всему начальству отправил свои депеши, – оправдывался Михаил Афанасьевич.
– Подумай! – приказывала Любовь Евгеньевна. Булгаков снова склонялся над столом:
«31. IX 1929 г. А. М. Горькому.
Многоуважаемый Алексей Максимович!
Я подал Правительству СССР прошение о том, чтобы мне с женой разрешили покинуть СССР на тот срок, какой будет назначен… Все запрещено, я разорен, раздавлен, в полном одиночестве. Зачем держать писателя в стране, где его произведения не могут существовать? Прошу о гуманной резолюции отпустить меня».
Склонившаяся над письмом Любовь Евгеньевна читала его и хмурилась:
– Почему ты пишешь, что находишься в полном одиночестве? А я?
Булгаков рвался сказать ей, что у нее есть Ляля, но сдерживался, избегая очередного скандала, и не отвечал на ее вопрос. Он ждал хотя бы одного ответа на свое письмо и, конечно, не знал, почему они не приходят, пусть даже формальные. Более других лояльный к нему секретарь ЦК ВКП(б) А. П. Смирнов писал Молотову: «Считаю, что в отношении Булгакова наша пресса заняла неправильную позицию. Вместо линии на привлечение его и исправление – практиковалась только травля, а перетянуть его на нашу сторону… можно… Выпускать его за границу с такими настроениями – значит увеличить число врагов. Лучше будет оставить его здесь. Литератор он талантливый и стоит того, чтобы с ним повозиться».