Михаил Булгаков
Шрифт:
Дом свой мы зовем «голубятней». Это наш первый совместный очаг. Голубятне повезло: здесь написана пьеса «Дни Турбиных», фантастические повести «Роковые яйца» и «Собачье сердце» (кстати, посвященное мне). Но все это будет позже, а пока Михаил Афанасьевич работает фельетонистом в газете «Гудок». Он берет мой маленький чемодан по прозванью «щенок» (мы любим прозвища) и уходит в редакцию. Домой в «щенке» приносит он читательские письма — частных лиц и рабкоров. Часто вечером мы их читаем вслух и отбираем наиболее интересные для фельетона. Невольно вспоминается один из случайных сюжетов. Как-то на строительстве понадобилась для забивки свай копровая баба.
Фельетоны Михаил Афанасьевич писал быстро. Вот что он сам вспоминал по этому поводу: «…сочинение фельетона строк в семьдесят пять — сто отнимало у меня, включая сюда и курение, и посвистывание, от восемнадцати до двадцати минут. Переписка его на машинке, включая сюда и хихиканье с машинисткой, — восемь минут. Словом, в полчаса все заканчивалось».
Любовь Евгеньевна быстро сблизилась со старомосковской, «пречистенской» интеллигенцией и помогла войти в этот круг и Михаилу Афанасьевичу. Здесь были писатели, художники, театральные декораторы, филологи, философы, искусствоведы и люди многих других гуманитарных профессий, революции не сочувствующие, но с ней смирившиеся. Для Булгакова пречистенское время стало временем начала его театрального успеха, начала драматургической деятельности. Именно здесь написаны пьесы «Дни Турбиных», «Зойкина квартира», «Багровый остров», знаменитые «Записки покойника» или «Театральный роман». Продолжалось и сотрудничество с газетой «Накануне».
Так, после открытия первой Всероссийской сельскохозяйственной выставки редакция «Накануне» заказала Булгакову обстоятельный очерк об этом событии. Целую неделю Михаил Афанасьевич проводил на выставке помногу часов. В результате появился очерк «Золотистый город», сделанный с превосходной писательской наблюдательностью.
Вот как описывает весьма пикантную ситуацию, сложившуюся в связи с написанием этого очерка, Эм. Миндлин, писатель и сотрудник «Накануне»: «Заведующему финансами московской редакции «Накануне» С. Н. Калменсу невообразимо импонировали светские манеры Булгакова. Скуповатый со всеми другими, прижимистый Калменс ни в чем ему не отказывал.
Открылась первая Всероссийская сельскохозяйственная выставка на территории бывшей свалки. Все мы писали тогда о выставке в московских газетах. Но только Булгаков преподал нам «высший класс» журналистики.
Это был мастерски сделанный, искрящийся остроумием, с превосходной писательской наблюдательностью написанный очерк. Много внимания автор сосредоточил… на всевозможных соблазнительных национальных напитках и блюдах. Ведь эмигрантская печать злорадно писала о голоде в наших национальных республиках!
Очерк я отправил в Берлин, и уже дня через три мы держали в Москве последний номер «Накануне» с очерком Булгакова на самом видном месте.
Наступил день выплаты гонорара. Счет на производственные расходы у Михаила Афанасьевича был уже заготовлен. Но что это был за счет!.. Уж не помню, сколько там значилось обедов и ужинов, сколько легких и нелегких закусок и дегустаций вин! Всего ошеломительней было то, что весь этот гомерический счет на шашлыки, шурпу, люля-кебаб, на фрукты и вина был на двоих.
На Калменса страшно было смотреть. Белый как снег, скаредный наш Семен Николаевич Калменс, задыхаясь, спросил — почему же счет за недельное пирование на двух лиц?..
Булгаков невозмутимо ответил: «А извольте-с видеть, Семен Николаевич. Во-первых,
Но деньги Калменса, потраченные так радостно, можно считать редким случаем. Чаще всего происходило наоборот: Булгакову не удавалось «выбить» из Калменса необходимые суммы. Вот дневниковая запись Булгакова от 9 сентября 1923 года: «Уже холодно. Осень. У меня как раз безденежный период. Вчера я, обозлившись на вечные прижимки Калменса, отказался взять у него предложенные мне 500 млн рублей и из-за этого сел в калошу.»
Тем не менее, Булгаков находился тогда в зените славы. Семья вела насыщенную, а порой и суматошную жизнь: они часто ходили в гости, на банкеты, концерты, в театры, зимой катались на лыжах. Любовь Евгеньевна очень точно сформулировала в своей книге «О, мед воспоминаний» главный жизненный принцип Булгакова: «Мы часто опаздывали и всегда торопились. Иногда бежали за транспортом. Но Михаил Афанасьевич неизменно приговаривал: «Главное — не терять достоинства»».
В доме Михаила Афанасьевича и Любови Евгеньевны жил пес Бутон, названный в честь слуги Мольера из булгаковской пьесы. Любовь Евгеньевна вспоминала, что она повесила на входной двери под карточкой Михаила Афанасьевича другую карточку, где было написано: «Бутон Булгаков. Звонить два раза». Это ввело в заблуждение пришедшего к ним фининспектора, который спросил Михаила Афанасьевича: «Вы с братцем живете?..»
Еще в доме жила кошка Мука. «Кошку Муку, — вспоминала Любовь Евгеньевна, — Михаил Афанасьевич на руки никогда не брал, был слишком брезглив, но на свой письменный стол допускал, подкладывая под нее бумажку. Исключение делал перед родами: кошка приходила к нему, и он ее массировал». Еще был котенок Флюшка, они с Бутоном «затевали бурные игры и возились, пока не впадали в изнеможение. Эти игры мы называли «сатурналиями». Флюшка. — прототип веселого кота Бегемота. «Не шалю. Никого не трогаю. Починяю примус»».
Булгаков писал жене в одной из записок: «Кота я вывел на свежий воздух, причем он держался за мою жилетку и рыдал. Твой любящий. Я на тебя, Ларион, не сержусь».
Булгаков записывает в своем дневнике: «…я слышу в себе, как взмывает моя мысль, и верю, что я неизмеримо сильнее как писатель всех, кого я знаю… В литературе я медленно, но все же иду вперед. Это я знаю твердо. Плохо лишь то, что у меня никогда нет ясной уверенности, что я действительно хорошо написал. Как будто пленкой какой-то застилает мой мозг и сковывает руку в то время, когда мне нужно описывать то, во что я так глубоко и по-настоящему проникаю мыслью и чувством».
Невероятная уверенность в себе сменяется у Булгакова глубокими сомнениями в правильности сделанного им выбора, а эти сомнения, в свою очередь, вытесняются новой волной уверенности в своем призвании: «В минуты нездоровья и одиночества предаюсь печальным и завистливым мыслям. Горько раскаиваюсь, что бросил медицину и обрек себя на неверное существование. Но, видит Бог, одна только любовь к литературе была причиной этого. Литература теперь трудное дело. Мне с моими взглядами, волей-неволей выливающимися в произведениях, трудно печататься и жить. В литературе вся моя жизнь. Ни к какой медицине я никогда больше не вернусь. Ничем иным я быть не могу, я могу быть одним — писателем».