Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
— Что я написал! Что я написал!
Дядюшка смолкает. На него с неудовольствием оборачивается и строго ему замечает: — [неразборчиво], ты вечно со своими глупостями. Дядя приехал из Москвы, рассказывает о делах, а ты с пустяками.
Подросток, потупившись, не сказав ни слова, торопливо уходит с балкона, пряча листок.
Этот подросток был Лермонтов, этот листок бумажки — только что написанный им «Ангел».
Этот рассказ — семейное предание в роде Столыпиных».
Увы, эту легенду ничем не проверишь. «Ангел» написан в 1831 году, но точной даты нет. 29 июля датировано другое стихотворение — «Желание» с припиской «Середниково. Вечер на бельведере». Значит, летом поэт гостил в имении Столыпиных.
Но вот «мальчик-подросток»?.. Летом 1831 года Лермонтову было около семнадцати лет,
Однако в этом ли дело? Главное, сановитой родне, занятой важными сплетнями и ритуалом выслушивания дядюшки, было совсем не до такой безделицы, как стихи. Да и писателям-современникам и литературоведам, по начитанности и учености так хорошо понимавших, кто и как повлиял на Лермонтова, было не до «Ангела», — они его просто-напросто не заметили. А ведь это было единственное стихотворение из множества юношеских, которое Лермонтов опубликовал при жизни, за два года до гибели. Его «просмотрел» даже Белинский: не обнаружил облюбованного «лермонтовского элемента», то бишь напряженной мысли и критического начала. В печати отозвался так: «…Нам, понимающим и ценящим его поэтический талант, приятно думать, что они (стихотворения «Ангел» и «Узник») не войдут в собрание его сочинений».
Надо же, им — приятно думать! Дурень, он, конечно, думкой богатеет, да, видно, не всегда…
Сергей Дурылин, в своих записках, постоянно возвращается к «Ангелу», не в силах оторваться от чуда.
1926-й год:
«Я все думаю о Лермонтове, — нет, не думаю, а как-то живет он во мне. В Муранове я видел с детства по рисункам мне известный его портрет — ребенком. Он писан крепостным живописцем, — и, смотря на него, веришь, что глаза Лермонтова, которым имя Грусть, у ребенка и у взрослого человека остались те же, — те самые, что видели —
По небу полуночи Ангел летел…Ни у одного из русских поэтов нет таких глаз. И откуда им быть?
«Лицейские стихи» Пушкина — это то самое, что Верлен называл — «литература»: какая уверенность, какая опытность — в слове, в стихе, в рифме — 14,15,16-летнего мальчика! Готов, совсем готов — для литературы. И литературщики — Вяземский, Жуковский, Батюшков — сразу это и почувствовали: отсюда портреты от «побежденного учителя». все великолепно: — и — нет никакого изумления: сказано вровень или лучше, чем у Батюшкова, Жуковского, Вяземского, — но сказано то же, о том же и в том же басовом ключе русской и французской поэзии конца 18-го — начала 19-го столетия: все, всякая мелодия, вьется где-то около Парни, Шенье, Анакреона, торжественной оды, сладкой элегии, рассудительного послания, едкой эпиграммы; вьется легче, быстрее, искрометней, чем более тяжелые и грузные мелодии Державина, Вяземского, «дяди» — стихотворца Батюшкова, — все тут-же, все — уж как-то душнолитературно… Где-то уж очень близко шкаф красного дерева с кожаными томами Вольтера, Шенье, Парни, Оссиана, од и «мифологий»… Мелодия прекрасна, но, право, она раздается из дверец этого шкапа и только пролетает через лицейский «номер», где живет арабчик-бесенок; — или, может быть, обратно: исходит, но «пролетает» через «шкап» и, пролетев, шевелит там многими страницами многих, многих томов с золотом обреза и, нашевелившись досыта, — вылетает туда, где ее слушают побежденные учителя.
…И вдруг другой мальчик, всего через полтора десятилетия, — и тех же лет: 15-ти — комкает в руке, конфузясь и краснея, бумажку, а на ней всего только:
По небу полуночи Ангел летел, И тихую песню он пел!..Какие звуки!.. Откуда? от кого услышаны? кто подсказал, подпел их?
И звуков небес заменить не могли Ей скучные песни земли!Какие звуки!.. Этого не скажешь, не повторишь про «лицейское стихотворение»: там читаешь и, как некогда «побежденный учитель», восклицаешь: какие слова! (не звуки, а слова!) — какое стихотворение! (а не мелодия!). И «лицейские стихотворения» кажутся «скучными песнями земли» перед этими звуками!
Нет никакого шкапа!
Шкап — где-то совсем, совсем в стороне от этих «звуков», из него этот мальчик, крадучись, берет томик за томиком Байрона и не разлучается с ними. Спит с ними, кладя их под подушку; из этих томиков идут «байронические стихотворения» — корявые, детские, — о, вовсе не «лицейские» и никого не побеждающие! — вязкие, скучные…
Но эти звуки… — и мимо не пролетали они шкапа. Ни одной страницы не шевельнули они в нем. Они из-под необъятного небесного свода, от голубых таинственных звезд, из какой-то неизъяснимой, бездонной звездной купины неба. Их слышал в Элладе Платон, в Средневековье — Данте, — и вот услышал в 15 лет! — некрасивый русский мальчик в подмосковной усадьбе…
«Лицейские стихотворения! — чудо версификации и поэзии. «Ангел» и Лермонтов «Ангела» — просто чудо».
1928-й год:
«Я не люблю тех, кто Лермонтова не могут любить, я люблю тех, кто любит Лермонтова.
И одна из больших моих последних радостей, что Лермонтова любил Толстой.
Лермонтов «безнравственный», Толстой — нравственный. Это ничего не значит. Ничего не значит, что Толстой — «рационалист», а Лермонтов — с «Ангелом».
«Ангел» Толстого — невидимка. Не Черткову же его увидеть. Но «ангел» Толстого есть. Это он зарывал с Левушкой зеленую палочку в Заказе, в лесу. И мало ли еще что он делал и с Левушкой, и с Львом Николаевичем, чего и не снилось Черткову!.. Висела же в кабинете Толстого в 1909 году, — после всего, всего, после всякого «еретичества», — огромная «Сикстинская Мадонна», с ангелами, этот «чистейшей прелести чистейший образец» ангельства. Почему Лев Николаевич не «снял» со стены и не дал Черткову «убрать» подальше? Левушка или Ангел не позволил? Так же не позволил, как Лермонтову не позволил снять с шеи «образок святой» — (конечно, не сомневаюсь, Богородицы).
Пишет Толстой (1889 г.) редактору «Русского Богатства», рационалисту Оболенскому: «Еще вот что: мой хороший знакомый Герасимов… написал статью о Лермонтове, весьма замечательную. Он показывает в Лермонтове самые высокие нравственные требования, лежащие под скрывающим их напущенным байронизмом. Статья очень хорошая. Он читал ее в Психологическом обществе. Я предложил ему напечатать ее у вас».
Толстой конца 80-х гг., устраивающий в журнал чужую статью о поэте, это могло быть только о Лермонтове (и, может быть, еще только о Тютчеве).
Тут ангельский «толчок»: заступись за Лермонтова, ты, «нравственный», за «безнравственного». Смотри: и у него были «самые высокие нравственные требования», а «байронический плащ» на нем — это такие же пустяки, как холщовая блуза на тебе. И он заступился…
И ангел же подсказал Толстому столько раз им выраженное убеждение, что маленькая «Тамань» Лермонтова — есть высшее, совершеннейшее создание русской прозы, — высшее, чем «Капитанская дочка» и «Война и мир».
«Как описание Кавказа, Лев Николаевич — автор изумительных описаний в «Казаках», в «Хаджи Мурате» — считал очень метко схваченным впечатлением строчку Лермонтова:
Сквозь туман кремнистый путь блестит».А в этой «Строчке» — весь Лермонтов.
Но самое поразительное, что сказал Толстой о Лермонтове…, это его слова Русанову в 1883 г.: «Толстой стал говорить о Лермонтове:
— Вот кого жаль, что рано так умер! Какие силы были у этого человека! Что бы сделать он мог! Он начал сразу, как власть имеющий. У него нет шуточек, — презрительно и с ударением сказал Толстой, — шуточки не трудно писать, но каждое слово его было словом человека, власть имеющего.