Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
Пророческие слова; речь не мальчика, но мужа; убежденное и твердое определение своего пути, — и все сбылось!..
Итак, слово сказано: «Нет, я не Байрон, я другой…»
Это будто прощание с юностью, с огненным многописанием стихов, с глубоким погружением в собственную душу, с беспощадными думами о жизни. Поиск самого себя, мучительное самоопределение, испытание сил… эта непомерная внутренняя работа, втайне ото всех, не заметная никому.
Лермонтов осознает в себе свою особину — русскую душу. Чует: путь назначен недолгий. И убеждается: то, что ему суждено поведать миру, «толпе», никто другой
Как отрубил — этой строкой, раз и навсегда, всем на свете, и прежде всего самому себе.
Гордыня ли тут?.. Вряд ли. Слишком тяжело предощущение того, что должно исполнить, — до гордыни ли?..
Для осуществления заданного необходима настоящая зрелость души, юношеской — это не под силу.
И Лермонтов — замолкает.
На несколько лет (1833–1836 годы) от него уходят лирические стихи, — это после поэтической лавины, что еще недавно неслась в его душе!..
Нет, сочинять Лермонтов не перестал: работает над поэмами, пишет прозу, — но лирики, в четыре года, всего с десяток стихотворений.
Очевидно, это неспроста. Недаром дается тишина. Нечто важное зреет в глубине его души, прежнее поэтическое слово будто позабыто и уже не удовлетворяет его, оно отходит в прошлое. Творческое начало, это разряженное мощным взрывом пространство, начинает неспешно и неуклонно сосредоточиваться в новое вещество — до сверхплотности, до следующего неизбежного взрыва…
Наверное, столь резкое преображение было связано и с внешними переменами в жизни. В конце 1832 года Лермонтов поступил в Школу гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров. 15 октября он пишет Марии Лопухиной:
«Не могу еще представить себе, какое впечатление произведет на вас моя важная новость: до сих пор я жил для литературной карьеры, столько жертв принес своему неблагодарному кумиру, и вот теперь я — воин. Быть может, это особая воля провидения; быть может, этот путь кратчайший, и если он не ведет меня к моей первой цели, может быть, приведет к последней цели всего существующего: умереть с пулею в груди — это лучше медленной агонии старика».
Привело же, как мы знаем теперь, и к тому и к другому: и к вершинам в поэзии, и к ранней гибели.
«А потому, если начнется война, клянусь вам богом, что всегда буду впереди».
Война-то началась… только не в бою с врагом достала его пуля в грудь, а на дуэли.
И другая перемена…В конце ноября 1832 года с Лермонтовым в юнкерской школе случилось несчастье. «Сильный душой, он был силен и физически и часто любил выказывать свою силу, — вспоминал его соученик Александр Меринский. — Раз после езды в манеже, будучи еще, по школьному выражению, новичком, подстрекаемый и старыми юнкерами, он, чтобы показать свое знание в езде, силу и смелость, сел на молодую лошадь, еще не выезженную, которая начала беситься и вертеться возле других лошадей… Одна из них ударила Лермонтова в ногу и расшибла ее ему до кости, его без чувств вынесли из манежа. Он проболел более двух месяцев, находясь в доме у своей бабушки…»
В Школу Лермонтов вернулся лишь в середине апреля 1833 года, — стало быть, лечился вдвое дольше, чем пишет Меринский.
Опять, как в детстве — «Саше Арбенину», судьба посылает ему в виде недуга передышку. («Бог знает, какое бы направление принял его характер, если бы не пришла на помощь болезнь… Болезнь эта имела влияние на ум и характер Саши: он выучился думать… Воображение стало для него новой игрушкой».)
Варвара Анненкова, дальняя родственница и поэтесса, не без иронии вспоминала:
«Мы нашли его не прикованным к постели, а лежащим на койке и покрытым солдатской шинелью. В таком положении он рисовал и не соблаговолил при нашем приближении подняться. Он был окружен молодыми людьми, и думаю, ради этой публики он и был так мрачен по отношению к нам, пришедшим навестить его».
Вряд ли уязвленная светская дама справедлива к Лермонтову. Неужто у него не хватило бы воспитанности, чтобы достойно поприветствовать родственницу двадцатью годами старше? — значит, рана была еще столь серьезной, что не позволила ему подняться навстречу. А мрачен был — так то, наверное, по настроению духа и нежеланию притворяться в угоду светскому лицемерию в общении.
Несчастный случай в манеже только ускорил новый этап в жизни Лермонтова — или же произошел вовремя: в том же октябрьском письме к Марии Лопухиной есть характерное признание:
«…все кончено: я жил, я созрел слишком рано, и будущее не принесет мне новых впечатлений».
И дальше следовало стихотворение:
Он был рожден для счастья, для надежд И вдохновений мирных! — но безумный Из детских рано вырвался одежд И сердце бросил в море жизни шумной; И мир не пощадил — и бог не спас!.. ………………………………… — Ужасно стариком быть без седин; Он равных не находит; за толпою Идет, хоть с ней не делится душою. Он меж людьми ни раб, ни властелин, И все, что чувствует — он чувствует один!Больше стихов (за исключением двух-трех эпиграмм да одного изящного стихотворения на французском) в письмах Лермонтова уже не было: он перестал делиться стихами с теми, кому вверял свою сокровенную лирику. Да и сами письма писались все реже и реже…
Странными для юноши стихами прощается Лермонтов со своею юностью.
Поцелуями прежде считал Я счастливую жизнь свою, Но теперь я от счастья устал, Но теперь никого не люблю. И слезами когда-то считал Я мятежную жизнь мою, Но тогда я любил и желал — А теперь никого не люблю! И я счет своих лет потерял И крылья забвенья ловлю: Как я сердце унесть бы им дал! Как бы вечность им бросил мою!В восемнадцатилетнем поэте словно заговорила вечность, которую вдруг он ощутил в себе:
И я счет своих лет потерял…Тут не только величина пережитого — тут сила чувства пробивает защитную корку, соединяющую человека с вечным, и он ощущает жизнь во всей ее протяженной и непостижимой глубине. Даже забвенье не в силах унести на крыльях эту вневременную, присущую ему бездну, небесную, нечеловеческую по своей сути.
Следом другие стихи, тоже неземного свойства: