Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
«Язвою просвещенья», вернее бы — Просвещенья как эпохи европейской истории, весьма затронута была уже и николаевская Россия: Лермонтов словно бы предсказывает, с поразительной точностью, ту опасность, что сулит России, с ее «юностью светлой, исполненной сил», завистливое «вниманье» гибнущей, бесславной Европы.
Эти заключительные строфы, вторая часть стихотворения, в сохранившейся авторизованной копии перечеркнуты неизвестно кем. Одни исследователи впоследствии предполагали, что чуть ли не самим Лермонтовым. Однако доводы при этом приводились весьма неубедительные, если не смехотворные: автор-де, по толкованию одних «ведов», вычеркнул эти (заметим, оригинальные и глубокие) строки для «сохранения художественного единства стихотворения», по рассуждению других, затем, что-де «взгляды, близкие нарождающемуся славянофильству, не были характерны для Лермонтова». Странное дело: маститые филологи (в первом случае С. Шувалов, В. Кирпотин, а во втором Б. Эйхенбаум) будто бы в упор не видят, что как раз в эти годы «лирического молчания» поэт окончательно созрел и как художник, и как мыслитель, — зачем же ему было перечеркивать то, что столь ясно и ярко он выразил в стихотворении? По-моему, верно и здраво рассудил И. Андроников: «Весьма вероятно, что завершающие строфы были вычеркнуты Краевским. В 1842 году он мог сделать это, руководствуясь тактическими соображениями, чтобы не дать повода литераторам славянофильского лагеря отнести Лермонтова к числу своих».
Как известно, в 1842 году Краевский напечатал «Умирающего гладиатора» — без последних строф: Лермонтов был уже мертв — и не мог помешать редактору-«тактику».
Прощание с Варенькой
Прозу Лермонтов начал писать как раз тогда, когда завершалось его стихотворное юношество, в 1832 году. К тому времени он сочинил уже немало повествований в стихах, так что этот переход был вполне естественным.
Неоконченный роман «Вадим» (название дано П. Висковатовым, в рукописи его не было) относят к 1832–1834 годам. В письме к Марии Лопухиной от 28 августа 1832 года Лермонтов как бы ненароком сообщает: «Пишу мало, читаю не более; мой роман — сплошное отчаяние: я перерыл всю свою душу, чтобы добыть из нее все, что только могло обратиться в ненависть, и в беспорядке излил все это на бумагу. Читая его, вы меня пожалеете…» — И, хотя тут ни слова не сказано, о чем же этот роман, очень похоже, что речь о «Вадиме». Ненависть, желание отомстить погубителю своего отца Палицыну — этим только и дышит несчастный Вадим, «горбач», сирота-изгой, нищий, но родом из дворян, с яркими «демоническими» чертами в характере. Разгорающаяся в крае пугачевщина (о событиях в Пензенской губернии Лермонтов много слышал и в собственной семье, и от дворовых людей) уроду горбуну только на руку, ведь стихия бунта, протеста — в его крови, к тому же он болен смертельной, ненасытной жаждой мщения и за отца, и за свою убогую жизнь…
Слова Лермонтова о том, что он перерыл всю свою душу, добывая «ненависть» для своего героя, — отнюдь не пустые. Было, было — чего перерыть… В 1831 году безвременно умер его отец, Юрий Петрович, в глазах сына — изгой для сановитого, богатого и высокомерного семейства Столыпиных, из-за чего поэт, начиная с сиротского детства, столько перестрадал в своей жизни. Да и Вадим — недаром предстает в образе уродливого горбача: Лермонтов слишком хорошо знал, что сам неуклюж и некрасив, и ему больно было жить с этим чувством, — наверное, не случайно он, в юнкерской школе получивший прозвище «Маешка», по имени остроумного горбатого шута из французского романа, делает и своего героя — горбуном. Добавим, что и о мщении, когда дело касалось его чести, поэт не забывал никогда, и даже был изощрен в этой житейской науке.
Другое дело, как он, родовитый дворянин, смотрит на крестьянский бунт, на восстание подневольных крепостных людей против своих владельцев и угнетателей. И здесь следует отдать должное честности, чувству справедливости, трезвому взгляду и силе ума юноши-барича, которому не было еще и двадцати:
«Умы предчувствовали переворот и волновались: каждая старинная и новая жестокость господина была записана его рабами в книгу мщения, и только кровь [его] могла смыть эти постыдные летописи. Люди, когда страдают, обыкновенно покорны; но если раз им удалось сбросить ношу свою, то ягненок превращается в тигра; притесненный делается притеснителем и платит сторицею — и тогда горе побежденным!..
Русский народ, этот сторукий исполин, скорее перенесет жестокость и надменность своего повелителя, чем слабость его; он желает быть наказываем — но справедливо, он согласен служить — но хочет гордиться своим рабством, хочет поднимать голову, чтоб смотреть на своего господина, и простит в нем скорее излишество пороков, чем недостаток добродетелей! В XVIII столетии дворянство, потеряв уже прежнюю неограниченную власть свою и способы ее поддерживать, — не умело переменить поведения: вот одна из тайных причин, породивших пугачевский год!»
Тут стоит привести и свидетельство биографа П. Шугаева о том, как тогда, в пору написания «Вадима», Лермонтов относился к своим крепостным (впрочем, точно так же он вел себя и прежде, с самого детства): «Уцелел рассказ про один случай, происшедший во время одного из приездов в Тарханы Михаила Юрьевича, когда он был офицером лейб-гвардии, приблизительно лет за пять до смерти. В это время, как раз по манифесту Николая I, все солдаты, пробывшие в военной службе не менее двадцати лет, были отпущены в отставку по домам; их возвратилось из службы в Тарханы шесть человек, и Михаил Юрьевич, вопреки обычая и правил, распорядился дать им всем по 1/2 десятины пахотной земли в каждом поле при трехпольной системе и необходимое количество строевого леса для постройки изб, без ведома и согласия бабушки: узнав об этом, Елизавета Алексеевна была очень недовольна, но все-таки распоряжения Мишеньки не отменила».
А ведь Лермонтов вовсе не был хозяином Тархан, разве что внуком помещицы…
Можно представить, как бы он распоряжался, будучи по-настоящему владельцем поместья…
При всей наивности, романтической ходульности, избыточной патетике, при всем несовершенстве слога и композиции — в «Вадиме» чувствуется зреющая мощь писателя с проникновенным умом и твердым взглядом на русскую жизнь.
Роман был брошен молодым автором на полпути: Лермонтов как художник и мыслитель рос куда быстрее напряженного, драматического по сюжету, но все же рутинного повествования. Позднее точно так же, увлеченный новыми мыслями, он бросил, не окончив, другой прозаический труд — «Княгиню Лиговскую», о петербургской светской жизни. И в незавершенной прозе, и в первых редакциях «Маскарада» Лермонтов, повинуясь своей творческой стихии, отыскивает свой новый, единственно точный слог и, что не менее для него важно, новый характер, в котором бы отразилось его понимание эпохи и русского общества, — все это вскоре осуществится в романе «Герой нашего времени» и в образе Печорина. Но, зная Лермонтова по стихам, как из неуклюжих набросков у него впоследствии вызревали шедевры лирики, вполне можно представить, что он непременно вернулся бы к «Вадиму», чтобы дать совершенный роман из времени Екатерины, один из тех трех романов о разных эпохах русской жизни, которые он обдумывал в свои последние годы на Кавказе и о чем поведал Белинскому в 1840 году. Собственно, затем поэт и мечтал об отставке от военной службы — чтобы засесть за свою «романическую трилогию». — Судьба распорядилась по-другому…
В эти же годы, когда лирика не писалась, развязались и его юношеские любовные узлы, — впрочем, только первый развязался сам по себе, второй же был разрублен…
«Характер ее, мягкий и любящий, покорный и открытый для выбора, увлекал его. Он, сопоставляя себя с нею, находил себя гадким, некрасивым, сутуловатым горбачом: так преувеличивал он свои физические недостатки. В неоконченной юношеской повести он в Вадиме выставлял себя, в Ольге — ее…» — писал Павел Висковатов.
Она — Варвара Александровна Лопухина, «Варенька»…
«Выставлял» — оно, наверное, слишком определенно сказано, все-таки в романе Вадим и Ольга — родные брат и сестра, — и, хотя биограф не говорит здесь ничего о любовном чувстве Лермонтова к Вареньке, знал же он об этом. Похоже, ему важнее другое:
«Лермонтов относился к ней с такой деликатностью чувства, что нигде не выставлял ее имени в черновых тетрадях своих».
Имени — не пишет, но то и дело набрасывает в тетрадях, рядом со стихами, профиль Вареньки. Рисует ее портреты акварелью; сочиняя драму «Испанцы», изображает ее в образе Эмилии.