Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
…Странно, конечно, что современники, люди одного круга и одной, «но пламенной страсти», да и жители, тогда еще небольших по населению российских столиц, Пушкин и Лермонтов, по-видимому, даже не встречались и не были знакомы, — но таково определение судьбы, а ее предназначение не может не быть точным и необходимым. Сергей Дурылин называл это «промыслом литературы», впрочем, оговариваясь: дескать, если он есть. Ему кажется удивительным, как этот промысл развел в разные стороны Пушкина и Тютчева, которые по годам были почти ровесники. Еще таинственнее попечение «промысла литературы» о Лермонтове, — замечает он.
«Пушкин в ребячестве, из детской непосредственно переходит в литературный салон болтунов, «дней Александровых прекрасного начала», паркетных вольнодумцев, — своего дядюшки и его приятелей; в школе он окружен одноклассниками-поэтами: Дельвиг, Кюхельбекер, Илличевский сидят с ним
Лермонтов — наоборот — растет совершенно один в изъятии от всяких литераторов и литературы. В ребячестве он окружен людьми, далекими от литературы; никакого Василия Львовича не дано ему в дядья; отец его не товарищ Сергею Львовичу по чтению и вольномыслию. На школьной скамье Лермонтов пишет сам, но вокруг него и рядом с ним никто не сочиняет и не пишет; ни Дельвиг, ни Кюхельбекер, ни даже Илличевский не сидят с ним на одной скамье. Правда, и ему, как Тютчеву, судьба послала в учителя словесности Раича, переводчика Тасса, — но как это скудно, как бедно в сравнении с Пушкиным: там — Жуковский, Вяземский, Карамзин, Батюшков, вся русская литература первой четверти ХIХ ст., а здесь один неуклюжий, трудолюбивый, третьестепенный Раич из семинаристов. В благородный Университетский пансион к Лермонтову не шлет судьба знаменитых старших писателей; никакой Державин не возлагает на него своей руки. Судьба — «Промысл» — хранит его одиночество, — как там, у Пушкина, — не дает одиночества. Но вот, казалось бы, одиночество прервано: Лермонтов поступает в университет: там — одновременно с ним — учатся Гончаров, Герцен, Белинский, — но Лермонтов сам выполняет определенное одиночество, данное ему Провидением: он не знакомится с ними, — и опять он один. Он попадает в Петербург, но не в университет, куда хотел и где мог бы встретиться с Тургеневым, а в школу гвардейских подпрапорщиков: место такое, куда никакой не поедет. А там Кавказ, — не пушкинский коротенький вояж с генералом Раевским, — а трудный, будничный, армейский Кавказ с походами, сражениями, солдатчиной: далеко от литераторов! — Затем короткое пребывание в Петербурге, когда завязались было литературные связи (Одоевский). — Нет: определено Провидением одиночество, без-литературность — опять иди на Кавказ, опять солдаты и скука походов. Краткий отпуск в Петербург усиливает литературные связи; мечты о журнале; споры с В. Одоевским. Нет, это против определения на одиночество — приказ: в 24 часа — на Кавказ! И опять Кавказ, а, чтобы не прорвало как-нибудь этого обречения на одиночество, — под пулю Мартынова, в 26 лет в могилу — в тот возраст, когда Пушкин возвращался из ссылки, из деревни, Лермонтов возвращался из земной ссылки… куда?
Будем верить: туда, откуда
По небу полуночи ангел летел…Лермонтову судьба не дала не только сблизиться, не дала увидеть Пушкина, Баратынского, Тютчева. Она блюла железною рукою его самостоятельность, инаковость, самобытность.
— Будь один! — сказала она ему, и что сказала, то исполнила».
До «Смерти поэта» стихи Лермонтова были известны разве что его родным, близким людям, приятелям по учебе и службе, они еще не печатались, за редким исключением, да и то не по воле автора, — тем не менее есть свидетельства, что Пушкин был знаком с ними. В простодушном пересказе П. К. Мартьянова со слов Алексея Владимировича Васильева говорится:
«Граф Васильев жил в то время в Царском Селе на одной квартире с поручиком Гончаровым, родным братом Натальи Николаевны, супруги А. С. Пушкина. Через него он познакомился с поэтом и бывал у него впоследствии нередко…
Он, по словам графа Васильева, не был лично знаком с Лермонтовым, но знал о нем и восхищался его стихами.
— Далеко мальчик пойдет, — говорил он».
И другое:
«Влад. Серг. Глинка сообщил, — пишет Павел Висковатов, — как Пушкин в эту же пору, прочитав некоторые стихотворения Лермонтова, признал их «блестящими признаками высокого таланта».
То, что стихи юного поэта попали к Пушкину, не удивительно: как Лермонтов до времени ни таился от публики, его приятелям порой все-таки удавалось переписать что-то для себя, и они давали читать другим. А Пушкин ведь был не только отменным читателем, но и выпускал свой литературный журнал…
Гибель поэта на дуэли потрясла Петербург: пуля Дантеса ранила все лучшее, что было в русском обществе. Тем более она ранила Лермонтова.
П. П. Семенов-Тян-Шанский вспоминал впоследствии, как десятилетним мальчиком дядя возил его на Мойку в дом умирающего Пушкина, — «…и там у гроба умершего гения я видел и знавал великого Лермонтова».
Стихотворение «Смерть поэта» (без последних шестнадцати строк) написано на следующий день после дуэли. А сам Лермонтов в те горестные дни даже занемог «нервным расстройством». В. Бурнашев писал:
«Бабушка испугалась, доктор признал расстройство нервов и прописал усиленную дозу валерианы: заехал друг всего Петербурга добрейший Николай Федорович Арендт и, не прописывая никаких лекарств, вполне успокоил нашего капризного больного своею беседою, рассказав ему всю печальную эпопею тех двух с половиной суток… Он все, все, все, что только происходило в эти дни, час в час, минута в минуту, рассказал нам, передав самые заветные слова Пушкина. Наш друг еще больше возлюбил своего кумира после этого откровенного сообщения, обильно и безыскуственно вылившегося из доброй души Николая Федоровича, не умевшего сдержать своих слов».
«Смерть поэта» — далеко не самое лучшее и совершенное стихотворение Лермонтова, но, безусловно, самое знаменитое и самое значимое для его судьбы. Собственно, оно определило судьбу Лермонтова — резко и бесповоротно. Вернее сказать, сам поэт — раз и навсегда — изменил свою жизнь этими стихами. Бесстрашно и безоглядно. Свободно повинуясь порыву своего могучего естества. Впрочем, так он поступал всегда.
Пуля Дантеса, сразив Пушкина, словно бы вонзилась и в него — и вырвала прямо из сердца мощную струю того пламени, что, невидимо для других, бушевало у него в груди.
В предшествующие 1837-му годы лирического молчания это пламя только возрастало, вместе с мужеством и творческой зрелостью, но еще не находило себе выхода. Отныне оно стало видно всем… да что видно! — оно обожгло всякого, кто к нему прикоснулся. Такой силы был этот внутренний огонь…
Сначала великая грусть: первые 56 стихов «Смерти поэта», написанные 28 января 1837 года, на следующий день после роковой дуэли, — элегия… но языки огня уже лижут печально-горькие строки, когда поэт бросает упрек свету, всем, кто злобно гнал пушкинский «свободный, смелый дар», убийце-иностранцу, заброшенному в Россию «на ловлю счастья и чинов», что «дерзко презирал / Земли чужой язык и нравы»:
Не мог щадить он нашей славы; Не мог понять в сей миг кровавый, На что он руку поднимал…Но и заезжий «французик из Бордо», и свет, «завистливый и душный / Для сердца вольного и пламенных страстей», безжалостны к певцу. «Клеветники ничтожные» могут надеть на него только терновый венец, лицемерно «увитый лаврами»…
Чувство так живо, простодушно и трепетно в этих непосредственных стихах, что не сразу понимаешь: стихотворение слишком личное, чтобы быть только о Пушкине. Это еще — и о себе: тут невольное предсказание и о собственной гибели. Так ведь смерть-то — поэта!.. Конечно, с Пушкиным у Лермонтова братство по поэтической крови, духовное родство, хотя и сложное по составу, загадочное, — недаром Георгий Адамович подметил: «В духовном облике Лермонтова есть черта, которую трудно объяснить, но и невозможно отрицать, — это его противостояние Пушкину». Но, уточним, это противостояние — по духовному заряду, по творчеству, — однако отнюдь не по существу поэзии и отношению к ней. В затравленном светом Пушкине, в гибели его — Лермонтов прозрел, возможно не отдавая себе отчета, просто почуяв, — свою собственную судьбу. Причем с такой точностью, что даже убийцы их оказались из одного Кавалергардского полка, самого привилегированного в Петербурге военного подразделения. (Это заметили и современники поэтов: мемуарист Полеводин с презрением писал про Мартынова: «Он виноват не более, чем Дантес в смерти Пушкина. Оба были орудиями если не злой, то мелкой интриги дрянных людей. Сами они мало понимали, что творили. И в характере их есть некоторое сходство. Оба нравились женщинам и кичились своими победами, даже и служили в одном и том же Кавалергардском полку. Оба не знали «на кого поднимали руку». Разница только в том, что Дантес был иностранец…, а Мартынов был русский, тоже занимавшийся ловлей счастья и чинов, но только не заброшенный к нам, а выросший на нашей почве. Мартынов — чистейший сколок с Дантеса».)