Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
«Бородино» было первым стихотворением Лермонтова, вышедшим по его воле и подписанное его именем. Случилось это весной 1837 года, когда поэт, отправленный в ссылку, подъезжал к Кавказу: стихотворение напечатал основанный Пушкиным журнал «Современник». Пушкина уже несколько месяцев не было на белом свете, но, по косвенным сведениям, он читал эти стихи и благословил в печать. Впрочем, имелся и прямой повод — 25-летие Бородинской битвы.
То, что Лермонтов сам отдал стихотворение в журнал, о многом говорит. Написать том стихов и том поэм — ну, допустим, как морщатся некоторые толкователи, опыты, наброски… хотя ведь среди этих «набросков» был, например, высочайший шедевр «Ангел» и другие замечательные вещи, — и только после этого предстать перед читающей публикой, — что же это как не пример исключительно редкой авторской
Что писал Лермонтов до этого? Его лирика — пылкие, тайные, сумрачные, мистические, романтические (можно подобрать еще много подобных определений) монологи, беспощадно и пристально испытывающие глубины собственной души, мирские страсти и человеческий характер — и, наконец, небесные бездны, с их вечным противоборством света и тьмы, добра и зла. А тут, в «Бородине», такая приземленность, чуть ли не житейский разговор, тут непритязательная речь простого солдата, звучащая так естественно и безыскусно, что кажется, толкует он, седоватый, в резких морщинах, старый вояка, со своим случайным, помоложе годами, собеседником где-нибудь на завалинке избы или у костерка на речке, сидит себе, потягивая чубук, и вспоминает невзначай про Бородинский бой, давным-давно отгремевший, да оставшийся как есть в памяти, и одно пуще всего его томит и тревожит, хоть и вроде бы одолели тогда супостата, — что Москву-то пришлось всетаки отдать, так не хотелось, а ничего было нельзя поделать: божья воля…
Не будь на то Господня воля, Не отдали б Москвы!Такой доверительный рассказ, понятный и малому и взрослому, что чудится, будто сейчас и с тобой этот простой служака беседует… а ведь стихотворению чуть ли не два века!..
Было бы несправедливо причислять «Бородино» к искусной стилизации: двадцатидвухлетний поэт, сам по духу и жизни русский воин (и вскоре, во второй своей кавказской ссылке, доказавший, как он храбр, беззаветен в деле), сливается с рассказчиком-служивым, безымянным «дядей», участником боя: одна кровь, одна честь, один задор, одно достоинство:
Забил заряд я в пушку туго И думал: угощу я друга! Постой-ка, брат мусью! Что тут хитрить, пожалуй к бою; Уж мы пойдем ломить стеною, Уж постоим мы головою За родину свою! …И отступили бусурманы…А что до «Божьей воли», повелевшей отдать Москву, — то ведь как это все смыкается, сходится с тем самым «Божьим судом», предупреждение о котором прозвучало уже напрямую из уст Лермонтова в «Смерти поэта»:
Но есть и Божий суд, наперсники разврата!..Поэт и народ в «Бородине» (и в стихотворении на гибель Пушкина) — мыслят и чувствуют одинаково, и это потому, что поэт народен; они и живут на земле в ощущении над собой Высшей силы, покорствуя ли ей, или в чем-то противореча, или же, как в «Смерти поэта», указуя на нее как на грозный суд всем тем, кто зарвался…
«Бородино» — ярчайшее свидетельство гигантского развития Лермонтова как поэта, как мастера, ведь невольно сравниваешь это стихотворение с юношеским — «Поле Бородина», написанном в 1831 году. Тот прежний, довольно расплывчатый романтический рассказ, с 11-строчной строфою, героическим ораторством, порой с вычурными подробностями, сменяется на естественный, как земная жизнь, с 7-строчной строфою, солдатский слог; знаменитые слова «Ребята! не Москва ль за нами? / Умремте ж под Москвой…» произносит уже не «вождь», а обычный полковник, знакомый, свой: «Полковник наш рожден был хватом: / Слуга царю, отец солдатам», — он потом погибает в бою: «Да, жаль его: сражен булатом, / Он спит в земле сырой», — и оттого этот героический призыв перед смертельной схваткой звучит не патетически, а по-свойски, неподдельно искренне…
В. Белинский точно заметил: «…в каждом слове слышите солдата, язык которого, не переставая быть грубо простодушным, в то же время благороден, силен и полон поэзии».
И еще: в «Бородине», в отличие от «Поля Бородина», появляется, высказанная словно ненароком, зрелое понимание того, кому по силам постоять за Родину, — и это понимание — народное:
Да, были люди в наше время, Могучее, лихое племя: Богатыри — не вы…И пусть «Плохая им досталась доля: / Немногие вернулись с поля…», как отвечает своему молодому собеседнику служивый «дядя» (ни словом не говоря о подвиге, да и не думая о нем), понятно, что доля им, погибшим за Родину, досталась высокая. — Лермонтов знал, кто победил на Бородинском поле и кто вообще по-настоящему творит историю: народ. Державин в победных одах пел Екатерину, Пушкин в «Полтаве» пел Петра — Лермонтов увидел простого солдата и воспел его подвиг, не замечаемый ранее никем: это было внове и это была не парадная, но истинная правда.
Василий Розанов, отметив, что в «Бородине», «Купце Калашникове», «Люблю отчизну я…» Лермонтов «дает такие штрихи действительности, скрупулезного, незаметного и характерного в ней, как это доступно было Гоголю только…», широко подытоживает свою мысль:
«Тут уже взят полный аккорд нашего народничества и этнографии 60-х годов…, тут… мощь его».
Эту мощь и ощутил Лев Толстой, сам в Крымскую войну оборонявший Севастополь и знавший, что такое русский солдат. Поначалу принявшись за роман о декабристах, он вдруг увлекся предыдущим временем и написал про 1805 год, про Бородинскую битву, создав в конце концов свою эпопею «Война и мир».
Итак, Лермонтов впервые предстал в «Бородине» перед читающей публикой — и сразу как поэт народный, как русский патриот и как поэт-воин, глубоко понимающий, что такое Отечественная война и что такое служение Родине. Это было его желание, его сознательный выбор. В эпическом, по сути, стихотворении он одним махом и совершенно неожиданно для всей русской литературы все поставил с головы на ноги (так ванька-встанька, как его ни крути ни верти, устанавливается вверх головой): солдат, народ на войне всему голова и подвиг на поле брани народом-солдатом ничем не выпячивается: похвальба ему не по нутру, победой он, хотя и горд ею, отнюдь не кичится, не упивается, зато ни на миг не забывает про погибших, про общую боль — что «отдали Москву», и, печалуясь об этом, лишь в одном находит себе оправдание — в Высшей воле, которую понять нельзя, но и не верить в которую невозможно.
Эпиком — предстает Лермонтов перед читателями; а про свою лирику он словно бы забыл, душу свою и тайны ее не спешит выставлять напоказ. И этой первой, подписанной своим именем публикацией он не только заявляет о себе как о поэте основательных взглядов, убеждений и твердо говорит о своих собственных предпочтениях в литературе, но и ясно дает понять, что не желает отдавать толпе свое заветное. Лирика прячется где-то на втором плане… — здесь какое-то личное бережение: себя, своего сокровенного. И, хотя, конечно же, он понимал, что это только до поры до времени, поэт не может не сказаться весь как есть, целиком, без малейшей утайки, Лермонтов пока таит свою душу от мира, от любопытствующих: наверное, ждет, чтобы она еще сильнее закалилась тем внутренним огнем, которому все равно суждено вырваться наружу. Не потому ли тогда же, в 1837 году, он написал стихотворение, в котором подытожил, как трудно ему в самом начале своей публичности открыться целиком?..