Михаил Лермонтов. Один меж небом и землей
Шрифт:
Но сам поэт, хоть и отзывается порой на голос мщенья, в сатирика все же не превращается: природа другая.
«При виде этого «надменного, глупого света с его красивой пустотой» как ему хотелось дерзко бросить ему в глаза железный стих, облитый горечью и злостью! Но Лермонтову не из чего было выковать такой стих, и он не стал сатириком».
Сатирическая нота, злая или горькая острота — только и всего. Лиризм, сильнейшее в Лермонтове, легко растворял сатирическое в себе. И снова грусть, и снова печаль…
«Дума» — ключевое стихотворение Лермонтова. Вобрав в себя всю горечь его чувства и мысли, оно заключает собой эти тяжкие состояния души и разрешает их словом. Дух освобождается для полета. Отсюда путь к высоте примирения неба с землею в стихотворениях «Валерик» и «Выхожу один я на дорогу…».
Ключевский был прав: слишком много лиризма…
В напевах баюкашной песни
В декабре 1838 года Елизавета Алексеевна Арсеньева писала своей родственнице Александре Михайловне Хюгель (Верещагиной): «Посылаю Вам для новорожденного дитяти баюкашную песню, отгадать не трудно, чье сочинение». Речь о «Казачьей колыбельной песне», и даже по этому древнему, простодушному и такому домашнему слову — баюкашная, что отыскалось к месту у бабушки Лермонтова, ощутимо, как тепло у нее на душе от колыбельной, сочиненной внуком.
По одному из преданий, Лермонтов написал эту колыбельную в станице Червленой, на Тереке, в хате, где его расположили на постой. Молодая казачка напевала песню над зыбкой сына ее сестры, и поэт, услышав ее напев, тут же на клочке бумаги набросал стихотворение, а потом прочитал казаку, переносившему его вещи в комнату: дескать, как тебе?.. По другому преданию, дело было на Кубани, в станице Старомыштасовской, где Лермонтов «подарил «на зубок» младенцу серебряную наполеоновскую монету».
Удивительные стихи!.. Никогда — ни до, ни после — Лермонтов не сливался так безраздельно, простодушно, искренне и полно с народною песнью да и с тем, что составляет само существо народности. Если в «Купце Калашникове» стилизация под старину, под былину, что распевали по Руси сказители-гусляры, очевидна, да и не скрывается, то в «Казачьей колыбельной» все так просто и безыскусно и вместе с тем так высоко, как бывает только в самой редкой и лучшей народной песне, любовно отточенной в поколениях безошибочным чувством прекрасного.
Спи, младенец мой прекрасный, Баюшки-баю. Тихо смотрит месяц ясный В колыбель твою. Стану сказывать я сказки, Песенку спою; Ты ж дремли, закрывши глазки, Баюшки-баю. По камням струится Терек, Плещет мутный вал; Злой чечен ползет на берег, Точит свой кинжал; Но отец твой старый воин, Закален в бою: Спи, малютка, будь спокоен, Баюшки-баю. Сам узнаешь, будет время, Бранное житье; Смело вденешь ногу в стремя И возьмешь ружье. Я седельце боевое Шелком разошью… Спи, дитя мое родное, Баюшки-баю.«Это стихотворение есть художественная апофеоза матери: все, что есть святого, беззаветного в любви матери, весь трепет, вся нега, вся страсть, вся бесконечность кроткой нежности, безграничность бескорыстной преданности, какою дышит любовь матери, — все это воспроизведено поэтом во всей полноте», — писал Виссарион Белинский.
Богатырь ты будешь с виду И казак душой. Провожать тебя я выйду — Ты махнешь рукой… Сколько горьких слез украдкой Я в ту ночь пролью!.. Спи, мой ангел, тихо, сладко. Баюшки-баю. Стану я тоской томиться, Безутешно ждать; Стану целый день молиться, По ночам гадать; Стану думать, что скучаешь Ты в чужом краю… Спи ж, пока забот не знаешь, Баюшки-баю.«…Как же он так глубоко мог проникнуть в тайны женского и материнского чувства?..» — восклицал Белинский. Как?.. Да тут скорее речь о другом — о тайнах народной поэзии, о тайне русской песни. На взлете вдохновения Лермонтов коснулся этих высоких тайн и растворился в них — сам став тайною…
Дам тебе я на дорогу Образок святой: Ты его, моляся Богу, Ставь перед собой; Да готовясь в бой опасный, Помни мать свою… Спи, младенец мой прекрасный, Баюшки-баю.Сергей Андреевский в статье «Лермонтов» писал:
«Суетность, преходимость и случайность здешних привязанностей вызывали самые глубокие и трогательные создания лермонтовской музы. Не говорим уже о романсах, о неувядаемых песнях любви, которые едва ли у кого имеют такую мужественную крепость, соединенную с такою грациею формы и силою чувства; но возьмите, например, поэму о купце Калашникове: Лермонтов сумел едва уловимыми чертами привлечь все симпатии читателя на сторону нарушителя законного и добронравного семейного счастья, и скорбно воспел роковую силу страсти, перед которою ничтожны самые добрые намерения… Или вспомните «Колыбельную песню» — самую трогательную на свете: один только Лермонтов мог избрать темою для нее… что же? — неблагодарность! «Провожать тебя я выйду — ты махнешь рукой!..» И не знаешь, чему больше дивиться: безотрадной ли и невознаградимой глубине материнского чувства или чудовищному эгоизму цветущей юности, которая сама не в силах помнить добро и благодарить за него?..»
Насчет Кирибеевича — тут спора нет. А вот верны ли мысли Андреевского о «Казачьей колыбельной»? Разве чувства матери так уж безотрадны и невознаградимы? Разве же не она вырастила красавца богатыря и разве же не она лучше всех знает, что он казак душой и что ему должно воевать. Отрада и награда — в самом выпестованном сыне, в чувстве исполненного долга перед ним и перед Богом. А что на прощанье молодой казак махнет рукой, так то не равнодушие к матери, не эгоизм юности, а сдержанность — на людях — воина, которому так же, как и его отцу, суждено быть закаленным в бою.
Сергей Дурылин писал о Василии Васильевиче Розанове:
«Его любимым поэтом был Лермонтов. Его любимым стихотворением: «Казачья колыбельная песня». Не могло и быть иначе. Он сам… только одно и делал всю жизнь: пел колыбельную песню бытию и человеческому роду…»
И далее (о Розанове, но и о самом существенном, чего не понял С. Андреевский, но что, конечно же, знал — сознательно или же чутьем — Лермонтов):
«…у ложа зачатия и рождения, у колыбели младенца — находится самое высокое место для писателя… отсюда бьет самый неисчерпаемый и поистине бессмертный источник тем, размышлений и созерцаний для мыслителя, источник, неведомый Канту, Гегелю, Шопенгауэру…»